все главы
За завтраком Вова презрительно косился на меня – лажак, по его классификации доблестей.
Надю с Валей сменили на посту другие сестры, прилежно склонившие такие же клобуки над бесшумной работой, и вообще все утро в отделении держалась давящая тишина. Даже бывший лётчик не стонал. Только из кабинета начальника отделения доносились перебивающие друг друга голоса. Там шёл разбор причины смерти. Я ждал в коридоре.
Часов около десяти загромыхали стулья в кабинете, дверь отбросило натиском белых халатов. В коридоре стало тесно и шумно, и я прижался к стене, высматривая Зайкова.
– Михаил Андреевич!
Он оглянулся, не сразу узнав меня.
– А, это ты, рядовой… Как спал на новом месте?
– Плохо.
– Придётся привыкать. У нас это случается. Список деталей?
– Не составлял. Отпустите в роту, Михаил Андреевич, не смогу я у вас.
Зайков помял ладонью мягкое лицо. Как будто здорово устал, хотя день только начинался. Подошёл сухой лысоватый врач, сказал:
– Миша, результаты вскрытия привезли. Это ничего, конечно, не решало, но хирургия небезукоризненная.
– Ходов, не обобщай.
– Конкретно – Силкин напорол. Оставил поражённые участки. Аркашка Белоконь прооперировал бы её чисто, но дед за все хватается сам. Аркашка только ассистирует и зубами скрипит на его работу, я у них на наркозе стоял.
Зайков покосился на меня и сказал:
– Займись больными, Ходов, мне надо тут потолковать. А что касается хирургов – за Силкиным есть кому исправить работу, за нами уже никого. Это мы упустили Мальцеву. Пойдём к тебе, Серёжа?
***
В палате было пусто, Вова где-то уже хлопотал. Мы сели на кровати.
– Значит, тошно у нас? – сказал Зайков. – Кровь, гной, люди мучаются, притом умирают. Гадко, конечно. Приятнее топать в строю здоровых солдат и полагать, что жизнь бесконечна.
– Я так не думаю, Михаил Андреевич. Просто не моя работа. Не могу я видеть, как тут до смерти доходят.
– Представь, и я не могу.
– Вы-то давно должны привыкнуть.
– Привыкнуть можно. Но тогда я уже не врач, а нечто другое. Иногда – противоположное.
– Я не то хотел сказать. Не имею в виду равнодушие. Но вы должны смотреть на это все, просто как на свою работу. И точка.
– Ты именно так и смотри. Для того ты здесь и нужен, чтобы просто работать, как все мы.
– Да не могу я, как все вы! Я крови не выношу, в жизни перевязки никому не сделал.
– Старая песня. Дерьмо золотарям, шпана милиционерам, с больными пусть возятся доктора. Им за это деньги платят.
– Да я не про деньги!
– Слушай, рядовой, давай по совести. Если можешь спасти кого-нибудь из наших умирающих, разве ты не обязан это сделать?
– Если могу… Да не могу я!
– Им-то какое дело до твоего «не могу»? Им жить надо. Твои эмоции тут ничего не значат. Жить, понимаешь?
Я молчал. После того, что слышал ночью, надо было ещё разобраться, что значит «жить». Зайков поднялся с кровати.
– Когда будет список?
– Через час, – пробормотал я.
***
За окнами на глазах оживала весна. Тополя в аллеях окутались зернистым зеленоватым дымком, ивы выпустили по веткам глянцево-зелёную бахрому, кусты сирени стали пышными и непрозрачными от свежего листа. Окно палаты мы с Вовой держали открытым весь день, на ночь оставляли форточку. Мёрзли, зато в палате не осталось реанимационного духа, а пахло прогретой за день землёй, тополевыми серёжками и плавленой канифолью.
Я работал с утра до позднего вечера, пока паяльник не вываливался из рук, и всё же в срок не укладывался. Оборудовать десять кроватей датчиками и провести по палатам проводку от них, разработать и изготовить «на коленке» устройство поочерёдного опроса датчиков, согласовать его с показывающим прибором, который я установил на посту, да сверх обещанного обеспечить сигнализацию превышения температуры, – ей-богу, сделать это всё в две недели было невозможно. Зайков обеспечивал меня материалами – уж не знаю, где он это все доставал, – и все я же провозился без малого месяц. Закончил работу к тому времени, когда и весна как будто прошла, но и лето точно не наступило.
В эти недели жизнь в отделении шла своим ходом, и рядом с нею, похрустывая мослами, ковыляла костлявая. Отсидеться от неё за рабочим столом не получалось.
***
Как-то вечером, например, я увидел её в коридоре. Она брела на вихляющих голых костях с огромными шишками вместо колен, она хваталась трясущимися костями за стены, саваном полоскалась на ней больничная рубаха. Рядом шла, поддерживая её под ребра, сочная рыжая женщина в ярком платье, жизнерадостная пестрота которого только подчёркивалась наброшенным халатом.
Не сразу я понял, что скелет в рубахе и есть тот самый лётчик-испытатель, чьи стоны слышал даже во сне вторую неделю подряд. Хотелось вернуться в палату, но я собрался с духом и двинулся мимо этой пары. Лётчик повернул ко мне обтянутое сухой кожей лицо с провалившимися, но полными блеска и ярости глазами и проскрипел:
– Мне лучше, парень. Идут они лесом со своим судном, я сам уже могу…
Женщина, выпустив закушенную губу, тоже сказала мне:
– Яблочко скушал. Ему лучше.
И опять закусила сочную, ещё привлекательную губу. Ей было лет тридцать пять, а сколько ему – только догадываться. Никто им, кроме меня, не попался в пустом коридоре, а поделиться радостью от скушанного яблока было крайне нужно. Поделились и тронулись дальше. Свежее её лицо было так перекошено, словно ей, а не ему, доставлял мучения каждый шаг вдоль бесконечной стены. Так и ушли в обнимку – жизнь, кривящаяся мукой, и счастливо ухмыляющаяся смерть.
***
Для чего я вышел тогда в коридор – нужно было поработать с прибором на посту. Дежурила сегодня Татьяна, старшая медсестра. Это она похитила меня из роты. С ней в паре работала Фаина, бесцветная долговязая девушка, но та ушла в палату ставить больному катетер. Мы с Татьяной молча смотрели вслед лётчику и его жене, пока они не добрели в конец коридора, где туалет.
Татьяна сказала:
– Ему мы хоть морфий колем. А ей как помочь?
– В чем помочь-то? – спросил я чёрство. – Грехи отмаливать?
Неприятную эту версию я слышал от медсестёр несколько дней назад, работая на посту.
Удивительно, как удавалось сёстрам узнавать подноготную больных, даже тех, кто попадал сюда всего на сутки и не мог разговаривать! Мистическое это свойство было из области парапсихологии и загадок женской натуры, при этом сведения всегда оказывались верными.
– Господи, да ты совсем телок, – сказала Татьяна. – Что же, что грехи? Пока он был здоровый и летал черт-те где, ну – гуляла. Может, он сам виноват. Зато, когда заболел и без неё ни шагу, женщина поняла, что любит одного. Очень просто, по-моему.
Знаю, что женщины рассуждают несколько иначе, чем мы, но всякий раз это ошеломляет.
Неожиданно что-то грохнуло в конце коридора, хлопнула дверь туалета, и женщина закричала:
– Помогите, сюда кто-нибудь!
В три скачка я обогнал Татьяну и увидел лётчика-испытателя, сидящего на полу рядом с унитазом. Мослаки, обвешанные лишней кожей, беспомощно раскинуты в стороны, а жена его тянет под мышки, как из проруби, а он застревает в углах кабины локтями, торчащими в стороны. Я отодвинул женщину. Взял лётчика под спину, под холодные коленки, и поднял. Не больше тридцати килограммов.
– Амба… на точку пришёл… – просипел он мне на ухо, и в бешеных глазах его всплыли слезы, накапливаясь лужицами в глубоких глазницах.
Я перенёс его в палату и осторожно уложил на постель, которую перед тем Татьяна застелила свежей простыней. Бывший лётчик прикрыл глаза, из глазниц на подушку скатились две струйки. Я не мог дальше выдерживать этого и вышел.
Явился Ходов, дежурный хирург сегодня, и что-то они с Татьяной долго делали с лётчиком – в палате звякали шприцы.
Я не пошёл к себе, хотя и здесь работать не мог, просто сидел на посту. Нужно было дождаться Татьяну. Из всех, кого я узнал за эти недели в отделении, только она обладала свойством, которым обладала, например, моя мама, – вокруг неё держалось как бы тёплое облако. И если ты оказался поблизости, оно понемногу прогревало тебя насквозь.
От лётчика Татьяна вышла бледная, даже голубизна в глазах как будто подвыцвела. Села за стол и положила лоб на сжатые кулаки. Я спросил:
– Они все становятся такими?
– Не обязательно. Но часто, – сказала себе в запястья. – Кахексия.
Я понятия не имел, что такое кахексия, но только что нёс её на руках. Врагу не пожелаешь того, что может сам с собою сотворить взбесившийся организм.
– Тань, а Тань, – сказал я. –Со мной ты бы стала так возиться?
– Как кто? Как она или как я?
– Как она.
– Она жена.
– Я это и имею в виду.
Татьяна скосила на меня глаз, влажный и снова синий.
– Это что, предложение?
– Просто вопрос.
– Ну и спроси Фаину, если просто! – разозлилась вдруг она. – И вообще иди отсюда, не мешай работать.
Никуда я не ушёл. Мы молча продолжали делать каждый свою работу, не понимая сами, с чего поругались. Но все равно я отогревался рядом с ней. Потом пришла фаянсовая Фаина и принялась рассказывать, какие милые у неё дома попугайчики, он и она, и как они друг друга любят. Мне расхотелось возиться с прибором. Я поднялся и ушёл в свою палату, не пожелав девочкам спокойной ночи.
***
За те недели, что я возился с измерением температуры, я осмотрелся в отделении реанимации и начал понимать его принцип действия.
Больные поступали сюда двумя потоками.
Были так называемые плановые, к приёму которых после сложных операций отделение готовилось заранее и о которых было известно всё – род болезни, возможные осложнения, – всё, кроме исхода. И был самотёк, плоды разнообразных несчастных случаев, от ребёнка, вдохнувшего бусину, до молодца-десантника, поскользнувшегося в бане на обмылке. Самотёк валился на голову в любое время суток, не спрашивая, есть ли свободные места и умеют ли врачи решать небывалую задачу.
Уходили из отделения больные тоже двумя путями – либо на долечивание в другие отделения, и тогда благодарности и букеты от родных доставались тем отделениям, либо в морг. В этих случаях благодарить за несколько добавленных дней жизни было некому. Родственники же искали утешения в жалобах на реаниматоров, иногда самому министру обороны.
Отделением как воинской частью командовал подполковник Зайков. В качестве части госпиталя возглавлял отделение врач, Михаил Андреевич Зайков, кандидат медицинских наук.
Был в отделении ещё один подполковник, с алхимической фамилией Геро́нимус (из литовцев, пояснял при знакомстве ласковый и улыбчивый толстячок, чтобы исключить кривотолки), был ещё один кандидат медицинских наук майор Хананьян. Служили в отделении два капитана, Ходов и Макаров, имевший кличку Адмирал, и работала штатская врачиха, Галина Николаевна. Но лучшим и главным доктором в отделении был Зайков. Когда он подходил к кровати, на которой лежал очередной вряд ли жилец, другие врачи с облегчением расступались, слагая с себя ответственность.
И девять медсестёр состояло в штате отделения, включая их командира Татьяну. Все молоденькие, от девятнадцати до двадцати двух, все приехали из разных городов Союза по распределению медицинских училищ, чтобы отработать обязательные три года. Некоторые за это время выхаживали из оперированных лейтенантов себе женихов и уезжали с ними к месту дальнейшего прохождения службы. Другие возвращались к папам и мамам, а на их места приезжали очередные выпускницы, такие же юные, тоненькие и исполнительные.
Нянечки были из местных, женщины всё молчаливые и двужильные. Было их четверо рядовых, а пятая, тётя Пана, ими правила. Она выделялась толщиной и необузданным языком. Ей ничего не стоило при Зайкове загнуть выражение, достойное строевого сержанта, и то же повторить при Галине Николаевне, и уж совершенно она обожала выразиться при них обоих – пускай смущаются доктора и делают вид, что ничего не расслышали. Щадила тётя Пана только девочек-медсестёр, объясняя, что все у них впереди – мужья научат. Зато больных тётя Пана не обделяла сокровищами своего языка, будучи уверена, что крепкое слово облегчает не только душу, но и муки телесные. И часто оказывалась права. Военнослужащие встряхивались, как от звука боевой трубы, а щепетильная интеллигенция и женский пол, случалось, шли на поправку от одного возмущения.
***
Рабочий день отделения начинался пятиминуткой в кабинете Зайкова. Если больные «шли» прилично, пятиминутка длилась полчаса. Если кто накануне умер – не менее часа, и тогда врачи выходили в коридор взъерошенные, злые, друг на друга не глядели. Самым недовольным бывал Зайков. Как будто он поставил целью исключить летальные исходы вообще, а отделение позорно не справлялось.
После пятиминутки начинался обход, иногда заключавшийся в осмотре единственного больного, иногда – ведь бывали заняты и все палаты – отнимавший полдня. Насколько смог я заметить, беда работала как косец – замах и срез, замах и новый срез. Чем длительнее замах, тем гуще после этого валились люди под косою. Врачи не любили долгого покоя в отделении.
Закончив обход, реаниматоры отправлялись в операционные других отделений, где их работа была – наркоз.
Несколько часов спустя они сходились снова в ординаторскую, глушили стаканами нефтяной крепости чай и переговаривались вялыми жуткими фразами: «Выломал Федя грудину, а там вместо лёгкого каша…» – «Загружаю его, вроде спит, делают разрез – матерится…» – «Силкин шить уже не может, тремор не позволяет, иглу роняет в рану. Хорошо, Аркашка рядом, всегда найдёт и вытащит…» – «Зато Виталий работает – песня!» – «Глазной Виталий?» – «Нейро Виталий. Такое вытворял сегодня, старый черт. Мозга не было, сплошная опухоль, он как-то все убрал» – «Помрёт больной?» – «Все под Богом ходим. Но Виталий дал Богу шанс».
Одного за другим на громыхающих каталках привозили из операционных тех, о ком они говорили, и тётя Пана гаркала прокуренным сержантским рыком: «Углы не обколачивай, едрит твою масло! Гляди глазами, куда везёшь! Повернись, повернись! Все косяки мне ободрали, шмаровозы!» Санитары отлаивались.
Больного надо быстренько переложить на кровать, поставить капельницу, подключить по надобности искусственное дыхание или дать кислород, да ещё бы в этой запарке не упустить его на тот свет. Конечно, все это только непривычному глазу казалось суматохой, на самом деле каждый знал, что ему делать, и исполнял быстро и точно, ошибки в этом отделении не прощались. Казалось, даже больной знает, как надо вести себя, лежит бестрепетно, пока в вену впивается очередная игла. Спустя минуты в него уже что-то вливается по трубкам, что-то изливается через зонды и катетеры, и это значит, что реанимация пошла полным ходом, врачи занялись следующим пациентом.
Ре-анимация – оживление вновь.
Рабочий день в отделении не имеет конца по звонку. Врачи расходятся, когда освободятся, а это случается и поздним вечером. На работу положено являться к девяти ноль-ноль, потому что армия, и порядок здесь армейский.
На ночь с больными оставался дежурный реаниматор, две медсестры и нянечка. Ну и мы с Вовой. Порой я даже ночью дорабатывал своё измерение температуры, чтобы скорее убраться отсюда. Пока не кончилась полоса отсутствия смертей, удивлявшая даже врачей. После Мальцевой без малого две недели исходы сплошь благополучные.