Балаган

рассказ

Все мы – взрослые и младенцы, добряки, алкоголики и ревнивцы, неуязвимое начальство и бескостные подчинённые, и даже циркачи, и даже верующие, – все мы можем в один неприятный миг оказаться размазанными по потолкам собственных спален, – вследствие разных причин. Немного грохоту, облако пыли, и на трёхстах квадратных километрах только что ещё города наступит мёртвая тишина.

Всякая ночь проходит.

Пройдёт и эта ночь, а затем вишнёвое солнце осветит более необитаемые кирпичные холмы и плоскогорья, проросшие арматурой, опутанные проводами. Тишина мертвее мёртвой. Только будут потрескивать догорающие пожары, будут ныть на руинах только что сошедшие с ума женщины, да кошка кое-где прокрадется, принюхиваясь и дергая усами.

В последнюю туманную перед сном минутку Машенька обычно видела такую картину: экскаватор выдергивает клыкастой челюстью из развалин балку. Толчками эта балка поднимается, сыплются с нее какие-то тряпки, сор, вокруг толпятся люди в черных ватниках, в марлевых масках. Вот один нагибается, шарит в обломках и с хрустом выкручивает из камней фотографический портрет в разбитой рамке. Никто никогда не узнает, что это Машенькин портрет, ибо все, кого здесь откапывают, одинаково темны от запёкшейся крови, лица размозжены, некоторые уж раздуты. Ну и пусть, – думает в этом месте Машенька, и на подушку скатывается облегчительная слеза, и Машенька засыпает. И сны утешают её, как умеют только сны.

***

В то утро, сервируя завтрак (Гарик терпеть не может, если на стол накрывают или подают к столу, он любит, чтобы стол сервировали, непременно с одной красной салфеткой среди белых остальных), Машенька сказала, принужденно улыбаясь:

– Всё мерещится и мерещится, Гарька. Вчера опять. Как ты думаешь, я могу свихнуться на этой почве?

Гарик изучал сервировку. Недочетов не было, всё стояло на своих местах, молоко в молочнике, без пенки.

– Слышишь, Гарь? Я на этой лёссовой почве в один прекрасный день свихнусь. Она вся в разломах, она гудит. Давай уедем отсюда.

Но Гарик уже жевал. Жуя, он никогда не разговаривал, эту скверную привычку ему вместе с гландами ампутировали в детстве. Дожевал, сгонял кадык туда-сюда, прополоскал молоком полость рта, очищая ее от крошек, и после этого ответил:

– Солнышко, ты взрослый человек. Объясню ещё и ещё раз – твои страхи небезосновательны, но не могут быть причиной внезапного бегства. Представь себе – два миллиона населения, и вдруг весь город подхватываются. Все невесть куда бегут – и только оттого, что время от времени тут действительно потряхивает.

– А всем и не надо, Гарь. Все пусть остаются, если хотят. А мы давай вдвоем, а?

– Солнце, перестань. У меня тематика, преподавание, вообще защита на носу. Сделай милость, не сходи с ума. Намажь ещё кусочек конфитюром, пожалуйста.

Аудиенция окончена. Гарик снова вдумчиво жует.

***

Репетиция в два. С утра пробежаться по ярмарке, заглянуть на базар, днём приготовить ужин Гарику. Есть у жены вечерний спектакль или нет, а муж должен питаться.

И вот уж Машенька скорым шагом летит по тротуару, торопясь к открытию ярмарки, не то все лучшее разберут, а Гарьке нужны туфли. Марафонская у него наука, никакая обувь её не выдерживает. Купишь летом, а к осени страшно смотреть, одни шнурки и носы кривые, а главное, сам он страшно устаёт от беспрерывной беготни, диссертационную тематику нужно раскручивать без перерыва, само оно не защитится…

Осенний ветер препятствует Машеньке, цепляется за полы клетчатого плаща, дёргает и крутит на боку модерновую, а в сущности, хозяйственную сумку, в которой от прошлого базара шуршит луковая шелуха. Обеими руками Машенька перехватывает ремень и подаёт плечо вперёд, и жмурится, потому что пляшет и катится к ней мелкий уличный мусор – скрученные бурые листья, пустые сигаретные пачки, простреленные проездные талончики, и дурацки важничает, вертясь и налетая, афиша, содранная шквалом с шелудивого щита. Порыв почти останавливает её, легковесную травести, и заставляет напрячь силы, чтобы двигаться дальше в хлопающем, просторном по моде одеянии. Мерзкая афиша облепляет ногу и трещит как флаг, и с неё ухмыляются черные очки под яйцевидным шлемом – реклама какого-то аттракциона.

***

Но вот и ярмарка. Первым делом Машенька устремляется в самый большой и самый бестолковый магазин, торгующий всем на свете – одеждой производственных оттенков, прессованным хрусталём, остро пахнущей галантереей и чугунными утятницами. Здесь Машеньке довольно часто везёт, во всяком случае она так считает, хотя тут дело не в особенном снабжении, просто в этот магазин она заглядывает всякий раз, как бывает на ярмарке. Пробегая отдел готового платья, Машенька бросает взгляд на фотографическое панно, закрывшее полстены, точнее, на третью фотографию слева, на которой не кто-нибудь запечатлён, а именно она, Машенька, и не одна, а с Гарькой. Шустрый фотограф продал их свадьбу в магазин. Гарька в дивном полосатом костюме, очки подчёркивают непреклонность воли, он высок, плечист, темноволос. Машенька, вся в порыве к свадебной машине, которой здесь не видно, в запечатлённое мгновенье изумлённо взглянула в объектив, и теперь в любую точку гомерического зала смотрят её глубокие глаза дивы немого кинематографа, – а в жизни они почему-то не такие глубокие, и это несходство слегка уязвляет нынешнюю, давно уж послесвадебную Машеньку.

В обувном отделе она отнюдь не пошла вдоль скипидарно пахучих, ломящихся неходовым товаром полок – нет уж. Пускай там бродит скупой и недальновидный поселянин. А она прямиком направилась к кассе, и точно – там за спиной продавца томно поблёскивают импортные туфли. Скажите пожалуйста, а какой это размер? Сорок четыре, оглядел её продавец, недюжинно широкий лицом. А они номер в номер? Абсолютно, красавица, облизал её изюмными глазками продавец. Сколько стоят? Там же написано — сорок пять. И Машенька радостно выхватила кошелёк.

Как удачно начался день! Теперь на базар, нужно столько всего… вилочек капусты, морковки кило, пучок зелени, пакет картошки, – чего ещё? – ага, огурчиков солёных, чтобы хрустели и остренькие. Останутся деньги, можно и дыню прихватить.

Между ярмаркой и базаром большая площадь. На площади большая новость: вырос дощатый терем с парусиновой крышей, весь обставленный вагончиками и будками, окружённый роящимся зрителем и шашлычниками в сизом дыму. С высокого столба бубнит репродуктор – «Парад риска… смертельные трюки… приобретайте билеты в кассе… представление через восемь минут, своевременно приобретайте билеты!»

Одним из свойств натуры Машеньки была скрываемая страсть к разнообразной дряни, вкуснее которой нет ничего на свете: ну, например, урюковые косточки, обжаренные в меду, или миндаль солёный, арахис и прочее, чем под ногами прохожих торгуют беспатентные базарные торговки. В силу той же страсти её неодолимо тянуло к балагану в любой разновидности, будь то собственный её театр, уличная драка или такое вот перекати-шапито с лохмотьями веков на флагштоках. И сейчас, пробираясь в жужжащей и торгующей толпе, Машенька не так уж неожиданно для себя решила в ближайшие восемь минут купить билет в дощатой кассе, сплошь оклеенной афишами с мотоциклистом в черных очках.

***

Звонок к представлению. По крутой шаткой лестнице Машенька поднялась на самый верх деревянного барабана, на кольцевую галерейку, где стоял конюшенный полумрак. Облокотясь на парапет, здесь грызли семечки и курили бледные базарные мальчики в огромных кепках, и буролицые крестьяне недоверчиво смотрели вниз. И Машенька, прижимая к груди коробку с туфлями, тоже протиснулась к барьеру и тоже заглянула вниз.

Там не было ничего особенного. Клин света из открытой двери ломался и дрожал на хроме низкого рогатого мотоцикла. В центре деревянного, в шашечку, пола стоял столб, поддерживающий крышу, вокруг него изгибалась бесконечная стена из брусков, отполированных колёсами, и вдоль стены планировала, бешено кружась, подсолнечная лузга с галерейки.

Клин света потемнел, исчез. В проем проскользнула блондинка, облитая серебристым трико, и выпрямилась, раскинув руки. По очереди выставляя спелые коленки, она объявила номер, и на словах: – Константин Галустовский! – с ней рядом возник узкоплечий человек без шлема и без черных очков, тоже вскинул руки. Над барьером редко и тяжело захлопали. Машенька посмотрела – рыжий парень с веским пьяным взглядом перегнулся вниз и с силою бил в ладоши, не смущаясь молчанием остальных зрителей.

Блондинка исчезла. Человек внизу откланялся на все стороны, подошёл к мотоциклу, взялся за руль и лягнул его в бок смешным петушиным движением. Машенька вздрогнула от внезапного пулемётного грома. Всплыла снизу едкая бензиновая вонь.

Мотоцикл пригнул набок переднее колесо и тронулся вокруг столба, наращивая скорость. Машенька пропустила момент, когда осёдланное железо вдруг оказалось на стене, и к грохоту мотора добавился дробный перестук брусков, и терем заходил ходуном, и зрители с прилипшей к подбородкам шелухой замотались на галерее, равномерно ухая, когда мотоцикл проносился под ними.

Скорость росла. Белая рубашка раздулась, человек на мотоцикле крестом расставил руки, словно решительно не имел отношения к этому кольцевому полёту, словно продолжал стоять на дне в ожидании нетрезвого аплодисмента. Тем не менее он прекрасно управлял движением, видел черно-розовую оторочку справа от себя, где в прежнем измерении был верх, и даже различал в ней каждое лицо. В доказательство этого мотоцикл неожиданно взмыл, да не к какой-нибудь базарной кепке, а точно к Машеньке. От испуга она выпустила коробку.

Бесконечное время они сближались – раскрывающаяся на лету коробка и белый трепещущий крест. Машенька даже устала ждать, закрыла глаза, но грохот только качнул её и пронёсся мимо, вниз, и опять налетел, сотрясая стены своего узилища. Представление продолжалось, и все тот же свинцовоглазый бил в ладоши, как метроном…

***

Выдирая сумку, Машенька проталкивалась к выходу. В тесном кольцевом пространстве галерейки зрители слиплись в вязкую массу. На лестнице Машенька оступилась и едва не сломала каблук, а может и ногу, но только ойкнула и продолжала биться в глухие ватные спины.

Ступив на землю, она побежала вокруг шатра. Однако никаких дверей все не было и не было, одни лишь костлявые мачты, да тросы, да глухой заборчик, выгораживавший выгул для механической скотинки Константина, и заборчик этот с идиотским постоянством заворачивал за угол, он весь состоял из углов, и Машенька успела разозлиться до предела, когда столкнулась с Константином, держащим в руках по сияющей новенькой туфле.

– Это ваши?

– Ой, ради бога, простите, – растерялась Машенька от неожиданности, хотя только что твёрдо знала, что «хулиган» будет самое тёплое слово, что от неё услышит этот дешёвый базарный трюкач.

– Да что вы… это ничего, – тоже неожиданно для себя сказал Константин, у которого ещё ныло ребро от соударения с углом коробки, а в шее верещал от боли мелкий мускул, сорванный в мгновенной борьбе за равновесие. – Это вы извините меня.

И оба удивительным образом замолчали.

– А коробку я нечаянно переехал. – сказал наконец Константин. Машенька, очнувшись, взяла у него туфли и стала запихивать в сумку, но они упирались, топырились, им интересно было оставаться снаружи.

– Что я наделала… вы ведь могли упасть.

– Ни в коем случае, – костяшками Константин постучал по забору. Он был лишь чуть выше Машеньки ростом, Гарьке и вовсе по плечо. Но какой-то безошибочной и упругой силой веяло от него – сухой, уверенный в движениях и желтоглазый, он был похож почему-то на рысь.

– Клянусь, я вас где-то видел прежде. Узнал на ходу, на стене, ну и вот … поздоровался. Сильно напугал?

– Ещё как. До сих пор сердце колотится. Вы так взлетели, я решила, что-то сломалось и сейчас вы вылетите оттуда со своей тарахтелкой вместе. Где же вы видели меня?

Константин пожал плечами. Не мог же он, на самом деле, вспомнить случайный взгляд на фотографию в универмаге, в отделе готового платья, где был пару дней назад.

– Там мало времени, на стене, – сказал он виновато. – Решать всегда надо быстро. Гляжу – знакомое лицо. Привет! И вверх…

– Не сердитесь на меня, с этой коробкой, – сказала Машенька.

– Да что там, оба хороши.

– А когда вам… – Машенька очертила в воздухе кольцо, – когда опять?

– Минут через двадцать. План! – И он впервые улыбнулся, показав неровные, с заметными клыками зубы.

План? Ах, понимаю. Все эти доски, мачты, лесенки – маленький завод. Предприятие по переработке человеческого любопытства в деньги. Есть двухколёсный гремучий станок, к станку приставлен рабочий, к рабочему мастер в серебристом трико. Им спущен план, как не понять. Обняв сумку, Машенька отвернулась и посмотрела пристально на абсолютно ей неинтересный скверик, весь вымоченный и сожжённый осенью. Облысевший газон переползают газеты, мятые, в жирных пятнах чьей-то сухомятки. По дорожке бредёт, заложив руки за спину, старый узбек в долгополом халате. Мельком Машенька пожалела, что не знает азбуки глухонемых – так оживлённо беседуют с ветром молодые деревья в этом скверике, который она оглядывала, прежде чем посмотреть в глаза собеседнику, – привычка всех женщин с красивым профилем.

– Скажите… вам бывает страшно там? Только честно.

– Бывает, конечно. И что?

– Часто?

– Всякий раз, если честно.

– И сейчас вам страшно?

– Конечно. Вдруг больше не увижу вас…

Теперь уже Машенька суеверно постучала по забору.

– Вы меня не увидите в любом случае. Просто мне непонятно, зачем он, этот мотоцикл… и стенка…

– Как вас зовут? – улыбнулся Константин.

– Маша.

– Все правильно. Вы и должны быть – Маша, – сказал он и стал совсем похож на рысь, когда на толстой ветке, нависшей над тропой, она перебирает лопатками, готовясь к точному прыжку. Машеньке это понравилось.

Из-за плеча Константина выдвинулось рыжее лицо.

– В натуре, Костя, кончай базар. На правом цилиндре свечу менять, а ты тут клинья подбиваешь.

– Меняй сам. Быстро! —сказал Константин, не сводя улыбки с Машеньки, и лицо это исчезло тут же, словно привиделось.

– Я его видела наверху. Кто это?

– Механик мой, – сказал Константин. – Тоже крутил на стенке раньше, пока не упал с похмелья. Теперь боится.

– Почему он здесь? Почему не ушёл совсем?

– Это как наркотик, затягивает человека. Хоть сверху посмотреть, если сам не можешь. Мы тут все полоумные, в этой банке. Нормальные ездят по дорогам.

– По горизонтальным стенам…– сказала Машенька. – Только у них впереди горизонт.

– Правильно. Только кто до него доехал?

Ветер окреп, захлопала парусиновая крыша балагана, посыпались холодные дробинки. Константин сказал:

– Не уходите, если можете. Подождите, если можете. Я мигом…

Машенька кивнула, и он увернулся за угол, и мигом объявился снова, дополненный пиджаком и цветастым японским зонтиком. В наряде этом он выглядел как-то двойственно, а из-за рысьих глаз и тройственно, а если принять во внимание душное грохочущее пространство, где он окажется через несколько минут, то весь он был какой-то множественный и всему чужой, и Машеньке стало жаль его, летучего ремесленника, как она жалела самое себя в подушку перед сном.

Он легонько взял ее под локоть, наставил сверху дурацкий зонтик, весь в пионах, и повёл по скверику мимо урн, кустов и болтливых деревьев, мимо все того же упорно бредущего старца. И Машенька подумала, до чего же дёшевы могут быть приключения: всего за тридцать копеек она купила целую гирлянду приключений, и все какие-то необязательные и глупые.

Репродуктор продуделся – ффу! ффу! – и опять загундел, напоминая всем, имеющим уши, что до парада риска осталось восемь минут, что следует поторопиться, если желаете увидеть, как падает на дно колодца человек в звездчатых панталонах. До сих пор не упал. но может именно вам повезёт, именно вы увидите! Ведь никто не имеет природного права ездить по вертикальным стенам, даже этот чудак в панталонах, рано или поздно природа его одолеет – торопитесь, торопитесь увидеть!

Все восемь минут они говорили. У Машеньки держалось дурацкое ощущение, что этот человек следил и следовал за ней многие годы, а сейчас вдруг открылся (из-за угла, с зонтом), но вот-вот скроется снова, и уже навсегда, поэтому нужно успеть выплеснуть самое спрятанное, самое мучительное, чтобы он увёз его с собою в сизый сгущающийся вечер, да и канул с ним навсегда, оставив тебя одну на пустой платформе. Она говорила и говорила – но не о спрятанном, конечно, не о мучительном, – она рассказывала о гастрольной ерунде, о мелких театральных происшествиях, о том, что спектакль сейчас снимают на телевидении, а это такая морока. Понимала, что не то говорит, что может быть самое время сейчас признаться в тошнотном страхе своём перед судорогой земли, в чинных и чистых, как туалетная бумага, идеалах Гарика, в своём попустительстве мокрой улыбочке режиссёра, чтобы роль не потерять, в одиноких дневных обедах на кухне, от отвращения к сервировке прямо из кастрюли, а главное, в тихом, зудящем, бездоказательном одиночестве.

А Константин кивал и слушал, слушал и кивал, и вёл ее под острый детский локоть кругами по мокрому скверику, и серьёзно интересовался склоками в её театре, сочувствовал и негодовал, поддакивал, подыгрывал, но и о себе успевал поведать ей (не говоря ни слова, как бы молча слушая!), как после армии пристал к бродячему аттракциону. Он призывался из университета, но после десантных войск не смог вернуться в тихую аудиторию, чтобы тихо отсиживать пары, чтобы затем выковыривать из кафедры диплом, чтобы затем так же тихо и упорно выковыривать из руководства должность за должностью, прибавочку за прибавочной, ни разу в жизни больше не испытав взрывающего душу страха, ни разу не переломив в себе боящегося человечка, каким он, в сущности, всегда был и оставался. Если посмел бы сейчас, он рассказал бы ей, как сам служил механиком у рыжего мордоворота Толика, по выходным учился крутить на стене безумные кольца, как сдал цирковые экзамены (чего это стоило!), и как дождался, когда Толик, от страха вечно нагазованный, упадёт и сломается, как унаследовал его вертикальную стену, его мотоцикл и его жену, управляющую предприятием, как по-своему привязался к этой суровой женщине, для которой не существовали ползающие по скучной плоскости, и как изменял ей во всех городах и с кем попало, к тихой радости Толика, который так и не смог покинуть заколдованный цилиндр, и остался при них механиком, и наблюдал все без исключения сеансы, очарованный и вволю пьяный…

От балагана бежала к ним женщина в плаще, наброшенном прямо на чешую, и кричала: «Народу полно, идиот! Мало тебе вечеров, среди бела дня шалашовок цепляешь!».

***

Несмотря на странное приключение, Машенька промчалась все же по базару, купила все нужное, потом несла домой, готовила ужин, и все это время её беспокоила не то что бы мысль, а свербящее состояние ума, из которого рождаются неприятные мысли; однако эта никак не могла оформиться. Будто бы… Будто бы попутчик… Что, если попутчик сойдёт на той же станции?.. Что делать на сереньком промозглом ветру, о чем говорить с незнакомым человеком?

Слава богу, пробило час. К зеркалу, скорее к зеркалу.

Грим для улицы: скромные голубоватые тени, тонкие стрелки на веках, помада дневная, светлая. Несколько взмахов расчёской, чтобы ожили волосы, поникшие на кухне. Головку вправо, влево – хороша Маша. Сумка, ты где?

Улица, трамвай, театр.

***

Прошла репетиция, ужасно много времени прошло, набитого выученными словами. И вот спектакль. Грим на Машеньке другой, теперь грим для роли: две якобы девчоночьи косички, платьице много выше колен, но все ещё ниже трусиков – так хочется этой слюнявой дубине, режиссёру. Она сидит на диване № 627, сидит и ждёт, когда же пойдёт снег, специальный снег для девочки, которая любит. Между репликами привычно и цепко косится на черно-розовые грядки лиц, еле различимые в сумерках за рампой. Выдёргивает из грядок лицо за лицом, ей всегда важно знать, что сегодня за зритель, как её принимают, – и вдруг диван куда-то валится, а в ушах раздаётся мотоциклетный грохот. Это он, сомнения быть не может. Сидит в привилегированном втором ряду, похожий на рысь, только кисточек на ушах не хватает.

Больше в зал Машенька не глядит. Она хорошая актриса, умеет справиться с собой. Зато в антракте подбежала к занавесу. Мешковина изнанки царапала нос и скулу. Дырочка плавала от сквозняка. В пустом втором ряду сидел Константин и смотрел ей в глаз.

От неожиданности Машенька мигнула. Он помахал и улыбнулся, обнажив клыки, и тогда она почувствовала лёгкий ужас от того, что чужой человек столь точно угадывает её положение в пространстве. Это устанавливало между ними некую неодобримую связь, какой бы следовало чураться порядочной женщине. Это ведь не достойный зависти подруг роман с драматургом, к примеру, а так, нечто. Чему никто не позавидует. Что нужно ей одной на свете.

После спектакля он ждал её у служебного хода, держа в кулаке три белопенные хризантемы, каждая с кочан. Он проводил её через весь город, вначале пешком, потом трамваем и снова пешком по микрорайону, до самой Машенькиной плоской многоэтажки, бесконечными рядами окон-ниш похожей на колумбарий, и весь этот длинный путь они проговорили. Нет смысла пересказывать их малосвязные речи, в которых одно было важно – сказать хотелось совсем не то, что выговаривалось. Но и это было не так уж мало, и это могло принести облегчение, тем более что никогда ведь и никому не выскажешь всего, что хочется.

У подъезда они остановились. Над головой скворчал ртутный фонарь. Было тихо и пусто, тянуло тошной вонью мусоропровода. Стена многоэтажки делит ночь на две половины. В той половине, жилой, в поднебесье переваривает ужин муж, а в этой, уличной, чужой человек подарил ей на ночь глядя три огромные хризантемы.

– Мне кажется, Константин, мы с вами подружимся. Только не знаю, к добру ли это.

– У вас есть телефон?

– Сорок восемь восемьдесят два пятьдесят три. Запомнили?

– В любое время?

– Боже упаси. С десяти утра, не раньше. И до пяти, не позже.

– Понимаю.

– Ничего вы не понимаете. Я очень люблю мужа. И он меня – очень, очень… Он может неправильно все это расценить, ему будет больно. Не хочу. Он так болезненно воспринимает, когда мужской голос… по делам, из театра, мало ли… Слишком болезненно, знаете…

– Хорошо. Я понимаю.

***

Наутро он позвонил ровно в десять. Пригласил на своё представление. Будут редкие трюки, сказал он, такое нечасто можно увидеть. Она со страхом отказалась. Тогда он попросил. Он сказал, что если она не придёт, может случиться плохое. Машенька поняла, что с самого того момента, когда вчера она вошла в подъезд, и оглянулась, и ничего не увидела в грязном стекле, кроме мутного своего отражения, с того момента и до утреннего звонка чужой человек Константин думал о ней. Так же, как сама она думала все это время о чужом человеке Константине. Она поняла, что оба так и будут думать друг о друге, крутя каждый собственные петли в маленьком душном пространстве – кухня, балаган, театр, – и сознавая, что в это самое время кто-то вольно мчит к горизонту. Доберётся, нет ли, но мчит и мчит себе по прямой.

Константин стоял у кассы, поколачивая кулаком в ладонь, совсем не похожий на молодецкое своё изображение за спиной. Шагнул навстречу Машеньке, оглянулся и снова шагнул.

– Здесь такая толкучка, – сказал он. – Пойдёмте, я проведу вас наверх.

– Ну вот ещё, – сказала Машенька. – И здесь контрамарки! Тридцать собственных копеек у меня пока найдётся.

– Не надо, – сказал он. – Вам не продадут билета.

Что? Ей не продадут билета в бродячий цирчок? Что происходит? Через плечо Константина она взглянула в амбразуру кассы и вздрогнула, увидев над переливающимся бюстом жерла глаз.

– Знаете… я опять все перепутала. Репетиция… я вовсе не могу сегодня.

– Ну прошу вас. Пожалуйста.

Где ты, рысь? Глаза дворняжечьи. Ошпаренная ты дворняга, и больше никто. Разбирайся сам со своей хозяйкой, пёсик. Машенька поёжилась в лёгком не по сезону плащике – адское все же здоровье нужно иметь, чтобы угнаться за модой. Хотя, впрочем, это просто осень, влажный ветер и дурно проведённая ночь. Теперь по руинам землетрясения гонял мотоцикл без всадника, вот и все. Глупости! Она дёрнула плечом и сказала с возможной решительностью:

– Оставим это, Костя. Взрослые люди, зачем дурить-то…

И он не стал её догонять.

Но, даже растворясь в толпе, отделённая от него шевелящимся слоем тел, она ощущала на затылке отчаянный взгляд чужого человека, умеющего так точно угадывать её место в пространстве.

***

Репетиция прошла ужасно. Теряла реплики и забывала хохотать в нужных местах, чем вывела режиссёра из непрочного его равновесия. Он при всех накричал на Машеньку, а она при всех же не обратила на это никакого внимания, поправ священные принципы театрального скандала.

Вечером поднялся занавес. Снова сидела она на диване № 627, снова вглядывалась в смутные ряды, но его не видела.

Едва дождавшись антракта, припала к дырочке в занавесе, все ещё надеясь. В зале там и сям сидели лишь благонравные дети, а во втором ряду на месте Константина сосал шоколадку грустный старичок с зеленоватой плешью.

Домой она отправилась одна. Шла и ехала ужасно долго, потом вошла в подъезд, оглянулась и увидела в никогда не мытом стекле своё отражение, за которым не было никого.

А ночью… Господи, что это была за ужасная ночь! Так уютно сопел на своей половине Гарька, так причмокивал во сне, так хозяйски пошаривал рукой по её животу, что она внезапно сказала потолку – ненавижу это тёплое бревно. И тут же спросила в смятении – за что же, господи, я ненавижу его? За то, что он рядом с тобой. К кому же я вожделею, господи? К тому, кто рядом с другой, кто тебе не ровня. Господи, как это может быть, ведь всего два дня и две встречи! В числе ли истина, если смог Я пятью хлебами… Знаю, Господи, знаю; так это чудо? Да. А с другими случается ли это, Господи? Достаточно часто, чтобы слагали стихи. Но слишком редко, Господи, слишком редко, чтобы слагали законы? Да.

И Машенька попросила незнакомого Господа, чтобы немедленно, сию же секунду, сбылись её ночные страхи, и тут же ужаснулась, ибо и желтоглазый мучитель мог погибнуть в землетрясении, и тут же сообразила, что с деревянным вагончиком ничего худого не приключится. И снова ужаснулась, что из-за неё, ничтожной мошки, из-за её мольбы вдруг да и впрямь повалится в преисподнюю двухмиллионная жизнелюбивая толпа, – и так она металась между просьбами, неизвестно кому адресованными, пока не уснула.

***

Утро проволоклось в тумане. Гарик ворчал на непристойную сервировку и давился пенкой. Машенька пила вчерашний тёплый чай, поглядывала на стенные электрические часы с тринадцатью знаками зодиака, из которых один был знаком качества. Должно быть, они стояли. Муж никогда не уйдёт на работу, а так и останется за столом мемориалом семейному счастью. Но нет, потихоньку стрелки все же ползли В положенной их позиции Гарик неукоснительно встал, поцеловал Машеньку в лоб и ушёл, возбудив в её сердце тихую благодарность.

Не прибрав со стола, она бросилась на постель и пролежала лицом в подушку час, а может три. Телефон не звонил. Встала, бесцельно прошлась по комнатам, избегая зеркал. Включила телевизор и плюхнулась в кресло. Запели детские голоса. Обычно она выключала детские передачи – ни к чему они были, пока не защитится Гарик, ибо ребёнок несовместим с тематикой. Однако сейчас отсмотрела подряд «Будильник», «АБВГДейку», затем в повторе показали недавнюю «В мире животных». Всегда всё прекрасно было в этом мире, и Машенька свернулась в кресле поудобнее.

***

Между камней на монотонном небе одна за другой появились весёлые волчьи морды со сваленными набок языками. Машисто выбрасывая лапы, волки неторопливым галопом шли вниз и наискось по склону, словно не пытались настичь горную козу, просто сопутствовали ей в стремительной прогулке. Коза же легко неслась по осыпям, по скалам, перелетала расщелины и невысокие жесткие кусты. И так легко летел в смешении камней и ползучих трав этот пружинистый сгусток жизни, что настичь его, казалось, может только мёртвая сила пули.

Но четыре другие жизни, старательные и настойчивые, неотвратимо приближались к ней. Волки растянулись в цепь, отжимая козу со склона на тесный уступ, выпятившийся над ущельем, но что они знали, волки, об умении горных коз взбираться по отвесным стенам! Она, конечно же, свернула. И когда она вынеслась на макушку уступа, где там и здесь громадными ежами лежали можжевеловые купы, откуда до горизонта раскинулся весь её холодный складчатый мир, когда она остановилась и оглянулась в извечном любопытстве жертвы, прежде чем ринуться вверх по шершавой щеке скалы, – вот тут-то ближний куст взорвался пятым волком, до этих пор невидимым, давно здесь дрожавшим от сдерживаемой страсти, от яростной любви к её телу, к нежному животу, к раскалённым от бега ляжкам и острому запаху страха. Волк ударил козу по горлу, и сдвоенное существо покатилось, ломая кусты, взрывая землю когтями и копытами. Обрушились на них другие волки, хватая в запале друг друга, и неожиданно куча распалась. Вырвалась от них коза.

В три безумных прыжка она достигла края пропасти – и полетела.

Полет ее вначале был медленным и покойным, дуга инерции красиво перетекала в вертикаль. Неторопливо и плавно коза переворачивалась в воздухе, расставив ноги, натруженные бегом. Придвинулся бок горы, коза ударилась в него и отлетела, взметнув брызги щебня. Потом был камень, дерево, новый уступ, на котором тело ее от удара расширилось, протащилось до края и снова сорвалось, и уже беспрепятственно летело до самого дна. Все кончилось.

Да, все кончилось для этой маленькой жизни, избравшей закончиться в полете. Но все лишь начиналось для волков, опускавшихся в ущелье суетливо, осторожно, быстро. Каждый спешил своей дорогой, но тот, кто скрывался в засаде, тот был свежее остальных и спустился первым. О, как он любил ее! Как поцеловал в горячее, благоухающее кровью горло! И как был изумлен, когда коза взвилась, оставив часть себя в клыках, и бросилась – на чем?!–через шумную мелкую речку, пересекла ее, по валунам взобралась на склон и колченого заскакала вверх, попирая законы жизни и смерти!

Чем были ее раздробленные кости, чем были ее надломленный хребет, изодранная шея и пучеглазый череп, размозженный о камни? Какая сила несла её в чистом ветре, по жилистым травам и бессмертным камням? Жить она ещё хотела, или уже не хотела быть падалью?

***

На улице стоял резкий холод. Замерзшие коричневые лужи клянчили у неба снег, специальный снег для девочки, а небо, низкое и грузное, только обещало. Впопыхах Машенька не поддела положенного по такой погоде, и ее пронизывало, трясло на ледяном ветру, но она не обращала на это внимания, все прибавляя шагу, пока не побежала, завидев парусиновый куполок. Издалека был слышен грохот, сооружение тряслось и стреляло.

Машенька подбежала к лестнице, перегороженной цепью, – плевать на цепи! – простучала каблучками по ступеням, хотя ей что-то закричали вслед, и втиснулась в темную шеренгу, обступившую барьер. Вот же он. Он летает. Нет? Ты что-то напутал, Господи, ты ошибся – это ведь не он! |

Машенька смотрела вниз, на плотную фигуру. Шлем, рыжие клочья из-под него, и черные очки, и квадратные плечи, и все это мотается по стене в метре от пола, на высоте собственного страха. Этому уже не грозили никакие пропасти на свете.

Рядом кто-то буркнул: «Дурют нас. Вчера был высший номер». «Ладно заливать». «Гад буду, своими глазами!» «Да хорош тебе…» «Через крышу вылетел, вон там!» «Брехло». «Гад буду! Пацаны на пол попадали, а он никого не задел – высше!».

Машенька увидела хлопающий угол парусины и поняла, о чем это они.

***

День гас, третий небывалый день в жизни Машеньки. За окнами сражался с ветром больничный сад, а в палате было бело и тихо. Белые функциональные кровати, белые судна под ними, белые гипсы, воздетые на блоках к потолкам. Машенька сидела рядом с одной из этих фигур, держала вялую, бессознательную руку в своей и думала очень простую мысль — позвоночник цел, а это главное. Таз срастется, бедро тем более, а ребра в счет не идут. Что треснулся башкой, так будет знать, как работать без шлема.

Она пробовала представить, как же это было. Закрылась дверца за серебристой женщиной, и он, посмотрев внимательно наверх, на оторочку зрителей, лягнул мотоцикл, сел, покрутил ручку, взрёвывая двигателем, резко тронулся, взмыл по очень короткой спирали и – когда осталось всего ничего, и базарные кепки перед ним разлетелись – не свернул.

Он вырвался из балагана сам и вырвал за собою Машеньку. И она, слабая маленькая женщина, став на время болезни сильнее его, снова начинала тихонько говорить что-то, чего он никоим образом слышать не мог, и целовала его жесткую руку, все отдаленнее, но еще различимо пахнущую бензином и осенью.

_________

все рассказы