все главы
Каждый год двадцать третьего сентября мама накрывала стол на троих, но сидели они в этот день вдвоем, как всегда. Мама выпивала рюмочку вина, другая рюмка на блюдце оставалась нетронутой, и пустой перед нею стул в этот вечер казался тяжелым, как памятник. Каждый год в этот вечер мама вынимала из памяти два или три из пережитых сотен дней оккупации в Березичах и рассказывала их, и всякий раз казалось, что был это один и тот же сумрачный промозглый день. Неважно, шло ли дело ненастной весною или солнечной осенью, был ли то год сорок первый, или следующий, или её под немцами последний, сорок третий.
Один только этот вечер в году, двадцать третьего сентября, мама рассказывала об оккупации. И с чего бы ни начался рассказ, он всегда выводил к комсомольцу-поповичу, кучерявой головушке, который пробирался к ней в село из лесу под носом немецкого гарнизона, стоявшего в Березичах и охранявшего себя со всею бдительностью, диктуемой близостью партизанских групп. Иногда по заданию, иногда самоволкой, за что бывал потом неизменно наказан в отряде.
Она не знала, но каким-то образом всегда угадывала вечер, когда он придёт, и дожидалась его в баньке на задах бейлинского огорода, и там кормила его домашним, смывала с него пот и копоть костров, там же миловалась с любимым и переодевала его в чистое отцово белье, и прощалась с ним всякий раз навсегда. Но проходило время, сердце толкало её вечером в баньку, и опять он появлялся из ночи, и всякий раз ей казалось, что такого счастья человек еще раз не сможет вынести.
Кончилось всё, как и должно было кончиться. Сосед, довоенный еще учитель немецкого языка по фамилии Литвак, заметил его на рассвете, доложил в комендатуру, милого выследили и повязали прямо в баньке. Он-то думал, что и она где-то тут же, поэтому не стал отстреливаться и не взорвал себя гранатой, как делают лихие партизаны в фильмах, а отмахивался ножом, пока не огрели его по затылку прикладом. А её и не было ни в баньке, ни вовсе в Березичах. Накануне с попутной подводой поехала в Торочин за солью, – сердце верно и в этот раз подсказывало, но и соль семейству позарез нужна, а тут была оказия с лошадью. Там же, в Торочине, спрятали её добрые люди, когда пришлепала по грязи молва – облава и акция в Березичах, горе в Березичах, люди!
***
Два года уже к тому времени жернова плана «Ост» перемалывали в округе сёла, деревни, местечки, и разнообразен был их ход. Иные населённые пункты расстреливались сразу и дочиста, иные погодя и частью. В иных истреблялись только евреи, в иных все мужчины, а женщин немцы грузили на станции в эшелоны – рабочей силой в фатерланд. А некоторые сёла оставались месяц за месяцем целыми, без дымочка, без пятнышка крови на стенах, и тем мучительнее было в них ожидание – как в Березичах. Третий год в них продолжали жить те, кому планом «Ост» давно назначено было гнить в общих ямах. Но вот она и смерть.
Не спеша подходили в Торочин подробности. В еврейском доме, оказывается, взяли партизана, повод бесспорный для немцев. Партизана повесили на колодезном журавле, еврейскую семью расстреляли, конечно, и дом сожгли, но это было только вступлением к широкой акции.
Акция началась через два дня. Сначала взяли белорусов и русских, на кого накопились доносы и подозрения в родстве с партизанами. Затем – поляков, евреев и оба цыганских семейства, выдававших себя за румын. За ними взяли всех, предполагавшихся активистами Советской власти, причислив к ним учителей, счетоводов и даже ветеринара. В этой же группе взяли отца Симеона, который советским чиновником не был. Ему посоветовала комендатура отречься в храме, перед паствой, от бандита-сына, висевшего на колодезном журавле, чтобы тем показать населению, на чьей стороне православная церковь. Симеон отказался, был бит и связан.
Взятых – до тысячи человек – после беглых допросов и регистрации день за днём выводили партиями в рощу, где до войны происходили сельские гуляния.
Теперь там желтела просторная яма, вырытая первой партией, которой за этот труд вышла привилегия лечь на самое дно, на пахучую и чистую землю, ещё не запятнанную кровью и мозгом, рвотой и калом массовой казни. Людей выстраивали в шаткую шеренгу на краю (кто был в силах оглянуться, тот видел внизу груду обрызганных чёрными кляксами тел, в сплетении которых разум отказывался опознать соседей и родственников), и против этой шеренги ещё живых стояли, тоже шеренгой, односельчане их, подтверждающие лояльность властям. Эти топырили локти, неловко держа шмайссеры, и вплоть до команды не поднимали глаз.
За спиною у этих, на деревянной воротине с номером несуществующего дома, на парикмахерском кресле с подголовником, за пулеметом на треноге сидел в черном кожаном пальто шарфюрер с черепом на фуражке. Расставив ноги и жуя галету за галетой, он посматривал, куда повернуты автоматы. Этим в первый день показали, как передёргивать и на что нажимать, чтобы оно стреляло, и переводчик Литвак, бывший учитель немецкого языка, сказал, что если кто себе думает пострелять дорогими патронами в воздух, тот пускай лучше сразу перейдёт в шеренгу напротив. Некоторые так и сделали, и вместе с землекопами легли на еще чистое дно ямы. Другим после первых же очередей наблюдательные солдаты из оцепления, тоже в черном и тоже с черепами, переломали сапогами хребты и бросили живыми в яму.
Оставшиеся трудились на совесть. Скоро они перестали жмуриться от грохота очередей, с каждой следующей партией работали всё сноровистей, однако же стреляли, в общем, скверно. После того как яму засы́пали, ещё целый месяц земля на ней дышала, из трещин слышались стоны. Месяц? – удивлялся сын. Мама настаивала и даже сердилась. В этот месяц она верила свято.
***
Конечно, о возвращении её в Березичи не могло быть речи. Всю зиму добрые люди прятали её от полицаев по сеновалам и погребам (немцы в Торочине не стояли), пока не удалось купить через старосту документ. Документ был нужен, ведь к весне родился сын, а с грудничком не очень попрячешься по сеновалам. И до самого лета сорок четвёртого, до прихода советской армии, она, еврейка, жила в племянницах у бездетных пожилых белорусов, которые выложили старосте за её документ бог весть как уцелевшую в революциях царскую золотую десятку.
После освобождения, рассказывала мама, она не смогла вернуться в Березичи, ибо винила в акции одну себя. Ведь Торочин-то уцелел, и как знать, могли бы и Березичи дождаться наших, не дай она повода немцам. И уж тем более себя винила, что умер Сашенька в петле из телефонного провода, на колодезном журавле. Брат, рассказывала, после освобождения приезжал в Торочин, просил ехать домой. Немцы, говорил он, в поводах для акций не нуждались, а если кто и подтолкнул ту акцию, так то был сам лихой попович. Вот в чем, понимал Любимов, была вторая и она же главная причина нелюбви дяди к его отцу.