Глава 11. Утопии доктора Зайкова

все главы

 

Возвращение к бордюрчикам в роте связи откладывалось на неизвестное время. В статусе «прикомандированный», я мог забыть о старшине Александрóве до той поры, пока не понадоблюсь в роте до зарезу. Либо закончу всю работу в отделении реанимации. Оба этих события с течением времени делались все менее вероятными. Скорее мог наступить дембель.

Располагая несколькими месяцами впереди, я строил масштабные планы. Покончив с измерением температуры, собирался приступить к частоте пульса, затем дыхания, после чего настанет очередь артериального давления. По комплекту датчиков на каждую койку, с контролем и регистрацией на посту медсестёр.

К такой системе оставалось подключить вычислительную машину, чтобы получился «электронный доктор», четвёртый год как действующий в одной ленинградской клинике. На зависть всем врачам Союза.

Теперь понимаю, что в размахе планов проявлялся мой тогдашний инженерный инфантилизм, счастливое свойство молодого специалиста, когда кажется, что главное знать, как сделать, остальное приложится. И теперь понимаю, что опытный Михаил Андреевич специально поддерживал меня в радужных заблуждениях, да и сам с удовольствием в них окунался, когда показывал буклеты с описаниями «электронного доктора» и фотографиями – на них медсестры опутывали проводами пациентов, все было празднично и просто…

Да, «электронный доктор» был практической мечтой Зайкова. Он всерьёз мечтал о времени, когда за состоянием его больных будет следить аппаратура, не знающая отвлечений и усталости, а он будет иметь полную картину их состояния на протяжении всех суток борьбы со смертью. Он мечтал о времени, когда электрический мозг ЭВМ возьмёт на себя черновую работу сопоставления десятков параметров состояния больного, а ему, реаниматору, предложит на выбор варианты диагноза и несколько направлений лечения. Он мечтал о времени, когда… ну и далее в том же утопическом духе, поскольку окружной военный госпиталь и научно-исследовательский институт – это не одно и то же.

Но Зайков мечтать впустую не умел. Все его существо противилось созерцанию буклетов в ожидании часа, когда отечественная медицинская промышленность снабдит его оборудованием.

Для Зайкова никто не отменял закона, гласящего – глаза боятся, руки делают. Ведь нашёл же он толкового солдатика, ведь слепил я бог весть из чего настоящую систему измерения температуры, и уже знал, как буду делать следующие системы.

Если я (чем черт не шутит с молодыми инженерами) за несколько грядущих месяцев организую ему сбор сведений о больных, то следующим шагом доктор Зайков выбил бы для отделения небольшую ЭВМ. Малышку самую, всего-то с письменный стол, для инженерных расчётов. И поселится в моей палате другой солдат-инженер, из программистов, займётся кодированием поступающей информации, вводом её в машину, математической обработкой. Все это обошлось бы госпиталю куда дешевле, чем стоил «электронный доктор» ленинградским коллегам Зайкова.

Увы, не все отделение реанимации разделяло с Зайковым его мечту. Зато она разделила отделение.

***

Однажды вечером мы разговаривали с Зайковым об аналогиях в наших предметах – в медицине и электронике.

Если в первые недели он заглядывал в мою палату-мастерскую на бегу и по делу, то со временем стал наведываться чаще, засиживался все дольше, особенно по вечерам, и я удивлялся покладистости его супруги. Как-то незаметно оба мы пристрастились к этим посиделкам. Вова, хлопотун, вечно где-нибудь пропадал и не мешал нашим разговорам. С каждым из которых, вроде не слишком содержательным, протаивала ещё одна дыра в препоне между нами – звезды на погонах, возраст, разный опыт жизни, просто два очень разных «я».

В тот раз, начав с уподобления электрического тока движению крови в сосудах, мы перешли к сравнению сопротивления с капилляром, конденсатора с желудочком сердечной мышцы, диода с сердечным клапаном. Зайков имел на удивление технический склад ума, так что проводить параллели мы могли до бесконечности, но где-то в области печени в дверь предупредительно постучали, и тут же она отворилась. Заглянул Геро́нимус, дежуривший в этот вечер.

– Не помешаю, Михал Андреич?

При том, что было ему за пятьдесят, он не имел ни морщинки на тугом лице, ни седого волоска в аккуратном волнистом зачёсе, сквозь который просвечивала, однако же, плешь.

– Входи, – без особой радости сказал Зайков. – Случилось чего?

Геро́нимус вошёл и принюхался.

– Пока ничего не случилось. У вас что-то горит.

– Канифоль, – объяснил я.

– Фу, в коридоре не продохнуть. Миша, а сегодня отделение заполнено.

– Знаю, – сказал Зайков.

– То есть под завязку. Ни одной свободной койки.

– Знаю, – повторил Зайков. – Что ты хочешь?

– Ночью могут экстренного привезти. По самотёку.

Зайков молчал.

– И куда мы его положим? – Геро́нимус пожевал тугими губками, не сводя с Зайкова озабоченных глаз. Воплощение интересов дела.

– Стас, тяжёлых сегодня только трое, – сказал Зайков. – Остальных завтра будем переводить в отделения.

– Завтра будет завтра, – ещё озабоченней сказал Геро́нимус. – А экстренного могут ночью привезти. Ты-то спать уже будешь.

– Кого-нибудь из наших переправишь ночью в хирургию.

– А у них есть места?

– Для наших же на завтра приготовлены.

– Ну, разве что так… – пожевал губами Геро́нимус и неодобрительно оглядел мой рабочий стол, на котором творился нормальный радиолюбительский бардак. – Пошёл я, Михал Андреевич.

– Иди, Станислав Казимирович, – сказал Зайков. – Больные как?

– Пока в порядке.

Геро́нимус вышел, медленно прикрыв за собой дверь, а Зайков покрутил головой:

– Будет ещё один рапорт. Не даёт ему покоя эта палата.

– Мы с Вовой можем и в каптёрке где-нибудь, – предложил я. Не хотелось, чтобы из-за нашего комфорта у Зайкова были неприятности.

– Уж предоставь мне самому решать. Много ты в каптёрке наработаешь…

До этого я знал, что увлечение электроникой обходится доктору Зайкову в существенные расходы из своего кармана – детали ведь надо было где-то доставать. В тот вечер я подумал, что и в прочих отношениях электроника обходится ему недёшево.

***

Скоро я понял ещё одну вещь: крайне занятого доктора Зайкова в мою палату тянула не одна лишь необходимость контролировать ход работы. Ему просто нравилось смотреть, как я собираю схему. Как-то проговорился, что приходит словно на концерт.

Ну и мне, конечно, нравилось, что есть кому оценить моё искусство монтажа. Существует ведь монтаж нескольких родов. Монтаж неряшливый, когда детали распихиваются по плате абы держались. Стандартный монтаж, когда все делается по ГОСТу и без души. Встречается монтаж красивый – как у меня.

Я не хвастаюсь. Но при некоем расположении деталей на плате, при сочетании их по цвету, форме и размерам, возникает ощущение слитности их в нечто почти прекрасное, завершённое до абсолюта. То же может произойти с любым механизмом. Со строительными конструкциями, с летательным аппаратом или целым заводом – с любым творением технической мысли. Всякий инженер меня поймёт, хотя причины этого явления, как я их понимаю, могут покоробить гуманитария.

Ведь и любимые мои «Подсолнухи» Ван Гога представляют собой всего лишь мазки масляной краски разного цвета и величины. Но эти мазки распределены по холсту в единственно возможном сочетании. Только оно, никакое другое, соответствовало когда-то ощущению Ван Гогом букета подсолнухов в солнечный полдень. Оно закрепило бесплотное ощущение на куске ткани, безразличном к нам с вами, к искусству вообще. И точно так же (да простят меня гуманитарии!) сочетание деталей на печатной плате отражает, кроме функции, ещё и моё ощущение симфонической красоты движения электронов, вырванных инженером из мёртвого хаоса материи и подчинённых одушевлённой цели.

Конечно, я не утверждаю, что Зайков воспринимал моё искусство монтажа как род искусства, сам он этого не говорил. Но уж очень нравилось ему смотреть, как встают на места сопротивления и транзисторы в рукодельной моей, покрытой суставчатым узором печатной плате, как припадает к их выводам шипящее, дымом окутанное жало паяльника и как, подержавшись секунду жидкими, стремительно тускнеют бусины олова, примораживая собою выводы к праздничной меди токоведущих дорожек. А уж когда это скопленьице только что бессмысленных предметов вдруг невидимым образом начинало вырабатывать электрические импульсы, когда абсолютно до этого неживой шаговый искатель, похожий на латунного ежа, оживал и сам собой начинал пощёлкивать и переключаться, – тогда Зайков подскакивал на кровати и хлопал себя по толстым коленям, а я казался себе немножко графом Калиостро.

Но и осаживал себя. Я-то знал, какими формулами описываются мои технические чудеса, а вот работа доктора Зайкова с каждым днём мне представлялась все более удивительной, обыкновенному уму неподвластной. Она ведь вообще не описывалась формулами.

***

– Как вы к жизни относитесь, Михал Андреич? – спросил я однажды.

– С удивлением.

– Чему в ней может удивляться медик? Биология вроде объяснила все.

– Отнюдь. Главного так и не знаем – как возникла жизнь, какая сила движет эволюцией.

– Кто не знает, пусть читает «Науку и жизнь», там все написано. Жизнь возникла из нескольких аминокислот и их способности к воспроизводству.

– Ас какой стати аминокислоты начали воспроизводиться, не пишет «Наука и жизнь»? Кому это понадобилось?

– Михал Андреич, Бога нет! – предупредил я. – А воспроизводство есть, и не только у аминокислот. Кристаллы, например, – отлично воспроизводятся, были бы условия.

– Сравнил, Серёжа. С сотворения мира в кристалле содержится только кристалл, ничего больше. А в самом первом комочке аминокислот уже заключались и будущие растения с животными, и города, и госпитали, и даже эти вот кровати, на которых мы сидим. Кто все это заложил туда?

– Да ничего там не было, кроме нескольких молекул. Все остальное развилось.

– Как развилось? Почему развилось?

– В результате естественного отбора.

– Скучный ты технарь, Серёжа. Что, и кровати развились?

– При чем тут кровати? – Я начал злиться, потому что не находил на его простые вопросы столь же простых ответов. – Молекулы белков соединялись в группы, потом в клетки, потом в организмы. Организмы начали эволюцию к человеку, а человек понаделал себе кроватей. Что тут неясного?

– Давай без кроватей, – согласился Зайков. – Объясни мне тогда, дарвинист Серёжа, для чего отдельным клеткам понадобилось соединяться в организмы?

– Чтобы лучше жилось.

– Что значит лучше?

– Во-первых, дольше…

– Ты и во-первых уже не прав. Самый долговечный организм – простейший, одноклеточный. В любой тухлой луже живут сине-зелёные водоросли, и каждая – ровно та самая первая водоросль, когда-то появившаяся на земле, только поделённая триллионы раз. Клетка водоросли бессмертна, пока её не уничтожит посторонняя сила. Инфузория не имеет даже цвета, но она вечна. Амёба делится миллиарды лет, и каждая новая амёба будет существовать, пока восходит солнце и не пересох её пруд. А если пересохнет, она же, амёба, уцелеет в другом пруду. Простейшие переживут засуху, наводнение, оледенение, пожар, ядерную войну, и это будут те же самые простейшие, которые когда-то появились первыми в океане.

– Переживут… – фыркнул я. – Разве это жизнь, в тухлой луже?

– А чем тебе эта жизнь плоха? Обмен веществ такой же, как у наших с тобою клеток, а шансов на бессмертие куда больше.

– Зато бактерия не понимает мира, в котором существует. Цель жизни – поддерживать обмен веществ. Не видит, не слышит, не любит, не думает…

– А зачем ей это? И разве это нам с тобой понадобилось видеть и думать? Нам это дано от рождения и велено пользоваться. Кем?

– Михал Андреич! – взмолился я. – Ну в боженьку-то вы не верите, надеюсь!

– А почему тебе так хочется надеяться?

– Так анестезиолог же! С такой аппаратурой работаете! Подполковник, в конце концов!

– Ох, ну какой же ты скучный, Серёжа. Не иначе, электроника тебя высушила. У вас ведь чудес не бывает, одни изобретения.

– Нет, вы не уходите. Вы что, на самом деле веруете?

– Конечно, мой электронщик. Может быть, не в Саваофа и триединую сущность, настоящая вера лишь в детстве безусловно воспринимается. Как язык. Но в некую силу, которая в своих целях создала нашу жизнь, не верить не могу. Я ведь знаю почти все, что должен сегодня знать врач, и использую это знание на полную. Но бывает, что знание моё кончилось, а больному все ещё хочется жить. Что нам с ним остаётся, если знание помочь не может? Остаётся вера. Тогда мы оба с ним верим и надеемся на ту силу, которая всех нас когда-то вывела из сине-зелёной водоросли.

– Это вы о природе! – догадался я с облегчением.

– Ну, назови её природой, если так легче, – согласился Зайков. – Хотя это слово означает столь много, что не определяет практически ничего. Им удобно отгораживаться от непонятного. Так что валяй, соединяй себе дальше белки, развивайся по Дарвину.

Больше он со мной на эту тему не разговаривал.

***

Наблюдая за его работой и работой других врачей, я постепенно понимал смысл его слов. Эти люди собственную жизнь расходовали на поддержание жизни в других. Работа заставляла их задаваться такими вопросами, какие в интеллигентском обиходе считаются, в общем, решёнными. А реаниматоров вынуждает задаваться ими едва ли не каждый больной. Жизнь есть форма существования белковых тел, это так, но какая же мудрая сила управляет поведением белковых тел в бесконечных преобразованиях природы? В чем суть и назначение этой силы? И кто, в свою очередь, назначил этой силе действовать через бесчисленное совпадение случайностей? И не распределена ли в слепой вероятности случая некая ещё более высшая, имеющая собственные цели закономерность?

Стоматолог может не задаваться такими вопросами, реаниматор не может. Одного сострадания ему недостаточно, чтобы день за днём вливать умирающим литры растворов, откачивать из бронхов слизь, тампонировать отвратительные каловые свищи и гальванизировать трупы разрядами дефибриллятора. Чтобы проделывать это день за днём и год за годом, реаниматору нужна уверенность, что всякая без исключения жизнь имеет свой особенный смысл, выходящий за рамки семейных привязанностей и служебных функций. Иначе жизнь самого реаниматора лишается смысла и сводится к служебной функции.

Иногда Зайков засиживался у меня допоздна. Когда мы наконец прощались, я накрывал газетой осточертевший за день рабочий стол, открывал окно, за которым шумела свежею листвою весна, я облокачивался на подоконник и видел, как струятся и стекают на мокрый после дождя асфальт отражения фонарей на выпуклой крыше его «Волги», разворачивающейся к выезду. Обыкновенно рядом с Зайковым в машине сидела Галина Николаевна, которая по совпадению в те же вечера задерживалась в лаборатории. Вечерами, видите ли, она сама, не доверяя девочкам, производила какие-то специальные анализы, которым способствовала тишина.

 

следующая глава →

← предыдущая глава