5. Экипаж

все главы

Короткий день клонился к вечеру. Убывающий свет его сеялся из облаков вперемешку со спицами дождя. Дорога испятнана багровыми кляксами глины, усеяна осколками камней и сучьями, – как если бы в зале, начищенном до новогоднего глянца, приключилась хамская драка, от которой на паркете остались пуговицы, кровь, зубы и опрокинутые стулья.

В речонке как будто прибавилось валунов. Временами камней на дороге оказывалось столько, что приходилось останавливаться и раскатывать их по обочинам. Камни от влаги яркие, холодные, сверкают свежими расколами.

В первую такую остановку дядя в зайцах промочил обе ноги, на левую ещё и уронил булыгу, за что был Олегом отчислен из аварийной команды. Недовольно бурча, он поднялся в автобус, осмотрел его экипаж, плюхнулся на переднее сиденье рядом с толстухой, представился:

– Федор я. Шугнули меня, сопляки.

– Ираида Андреевна, будем знакомы, – сказала с интересом толстуха, а Федор тут же расшнуровал ботинки, разулся и озабоченно пошевелил пальцами в мокрых носках.

– И шапку можете снять, – посоветовала Ираида Андреевна. – Если человек босой, то и без шапки может.

Федор подчинился, обнажив желтоватый скудный волос. На божий свет показалось его лицо, прежде скрытое под сенью зайца. Оказался обыкновенный лик человека мастерового и употребляющего, весь в мешочках, морщинах и рытвинах, пронизанный фиолетовыми жилочками и пучками недобритой щетины. На подзапущенной этой местности лучился аленьким цветочком нос.

– Федор, вы на спинку так не налегайте, сумочки помнёте. А там продукты.

– Ты про баулы эти?

Солидно набитые, баулы эти ни под сиденьями, ни между ними не умещались. Занимали два полных места в следующем ряду. Ибо Ираида Андреевна несла материальную ответственность не за какой-нибудь буфетец при чайной или кафе. Буфет её был специальным отделением лучшего ресторана ЗАТО и снабжался по высшей категории. Сидючи на деликатесе, Ираида Андреевна не забывала родства. Раз в месяц или два, но непременно, она спускалась с таврайских высот снабжения в город, навещала сестру. Продуктам, конечно, сестра бывала рада, а денег не принимала со смешным обоснованием – сама, мол, восемьдесят пять получаешь, а я сто шестьдесят, это я должна тебе помогать. Тю, на каком свете живёшь, чего ты наши рубли уравняла! Сто шестьдесят, курам на смех! Проживи на них с двумя сыновьями-студентищами! Встречая тётку на автовокзале, племянники подхватывали баулы, и её самое чуть не под руки несли, громилы усатые. На тёткином сервелате выросли!

***

Снаружи Олег с очкастым москвичом, с Марком Андроновичем, раскидывали камни с энергией конторских сидельцев, дорвавшихся до мужской работы. Юра же ворочал своё не торопясь, откатывал только те булыги, которые объехать невозможно.

Освободив колею, они вваливались в автобус разгорячённые, с красными и мокрыми руками, от них становилось тесно, шумно и запотевали стекла. Ираида Андреевна с удовольствием смотрела на них, молодых и здоровых. Особенно хорош Олег. О, Ираида Андреевна знала толк в мужской красоте, не всегда же ей было под шестьдесят, не всегда в ней весу было девяносто восемь кило натощак. Когда-то тоненькой была, такой красивой, что лейтенантик один, начитавшийся Куприна, звал её в госпитале Суламифью… господи, да было ли это – госпиталь! Какими юными были тогдашние капитаны и майоры, мальчишечки в сравнении с нынешними мужчинами в этих чинах… А те мальчишки не успевали привыкнуть к новым звёздочкам на погонах, не получалось у них начальственно взматереть – их обгонял осколок или жгучая капля свинца. У войны свой жестокий резон. Всегда берёт себе и пожирает первым делом молодых и красивых мужчин, которым ничем уже не может помочь живая женщина. Только помнить она может, и продолжать любить забытого остальными, пока сама жива…

***

Никто не обращал внимания на тот любопытный факт, что с каждым появлением в автобусе Марка Андроновича в задних рядах кресел тотчас же нырял за спинку платочек, голубой в горошину. Пока же Марк Андронович таскал на дороге камни, платочек всплывал, и тогда становилось видно юное, скуластенькое, очень милое лицо, попачканное неумелой косметикой. Серые, по-детски ещё блестящие Шурочкины глаза с восхищением и ужасом следили, как перекантовывает тяжёлый валун Марк Андронович, пунцовый от натуги.

Позавчерашний вечер Шурочка не забудет.

Она сидела в своей комнате в общежитии и никуда идти не собиралась, потому что некуда ходить по вечерам в Таврае, да и не хочется, честно говоря. Вдруг – трах, бах, дверь об стенку! – прибегает Аделя. Одевайся бегом, командует, Николай приглашает, у него там сидит какой-то командированный, ты нужна для компании!

Что ж, с Аделей можно и для компании. Девка она резкая, подруга верная, в обиду, если кто переберёт в компании, не даёт.

Ну, пришли к Николаю. Картина нормальная – на столе бутылки, вскрытые банки с частиком в томате, хлеб ломтями. В магнитофоне рычит Высоцкий. Николай развалился на тахте, гитару щекочет, а командированный приятель листает шведский пёстренький журнал, и вид у него ошеломлённый. В общем, самый момент появиться девочкам, и они появились.

То да се, слово за слово, расселись, разлили по первой и выпили за приятное знакомст­во, хотя знакомить Шурочку с командированным никто не стал – сами познакомятся. Закусили частиком. Аделя пальчиками шевельнула – гитару, мол. Николай магнитофон скорее выключил, а Шурочка вся подобралась, локти поставила на коленки, подбородок уложила в ладошки, и лицо её от этого округлилось совершенно. Вот такою, с гитарой в руках, она Аделю просто-напросто любила, как любила бы, наверное, сестру.

После третьей песни выпили опять, и Аделя спела особо для Шурочки, кивнув ей. Лю­бимую. Песенка была проста, но вмещала в себя всё на свете – ночные кусты, и путника на дороге, и любовь, и мучения, и чью-то косолапую, кровью в пыль истекающую душу. У Шурочки, не стесняйся она командированного, навернулась бы непременная слеза. И ещё по единой выпили.

Веселье от вина, известно, химическое, и стеснение у Шурочки никак не проходило, смущал её командированный. Кудрявый, чернявый, зубы плотные – аж вспыхивают, когда улыбается. И темноватые очки ему на удивление идут, и то, как он поддевает их пальцем на переносице…

Дальше в лес, больше дров, и наступил момент, когда командированный придвинулся к ней поближе, руку положил на спинку стула, и глаза его в кофейных стёклах были мутны, смотрели вскользь, и губы он облизнул неповоротливым языком, и весь дальнейший ход его мыслей и действий был Шурочке бесповоротно ясен, иначе чего бы стоил опыт немалых её восемнадцати лет!

Так вот представьте себе – ничего не стоил этот опыт.

Ибо Марк Андронович начал ей, ей одной рассказывать, как этой весной ездил в Мелихово. Она не сразу поняла, о чем он, но безошибочно почувствовала, что это рассказывается впервые и будет рассказано ей одной на белом свете, а почему так, она не задумывалась, слушала сквозь подвывания магнитофона и Аделины повизгивания, и казалось ей, что в жизни не слышала истории удивительнее…

***

Он вышел из дому в магазин за маслом, имея в кулаке вчетверо сложенную авоську. Оказавшись на улице, он повернул в другую от гастронома сторону, сел в троллейбус до Курского вокзала, а там купил вместо масла билет на серпуховскую электричку – до бывшей Лопасни. Было воскресное утро, апрель. Дома жена навертела полную голову бигудей. Ожидались гости, а он, что примечательно, не взял обратного билета. Только туда.

Покойный дед говаривал – на пасху солнышко играет. В городе Москва оно действительно играло, переливалось цветными иглами, а в городе Чехов вдоль по перрону гнало снежок и пронзительно дуло. Небо набрякло, как в начало зимы, сырой мороз легко пробивал городское пальтишко.

Он сел в промёрзлый мелиховский автобус. Пожилой мужик, весь коричневый и хмельной, предлагал желающим перекинуться с ним в дурака. Три девицы в полыхающих синтетических куртках вынимали из сумок и грызли самоцветные леденцы, и мужик им нарочно проигрывал и хохотал, и девицы заливались до писка, и жена коричневого мужика смеялась в кулачок-картофелину – ста-арый, эх, старый! Автобус забренчал остуженным мотором, все качнулись н поупадали на сиденья. Автобус пересёк железную дорогу, потом долго громыхал перелесками и заснеженными полями, проезжал через сёла. И опять мимо окон частил голый лес, в прозрачную глубину его бежала от дороги лёгонькая, почти незаметная ограда из колючей проволоки – «Пролоф-ка! Мать, гляди! – хохотал мужик и смачно хлопал себя по локтю. – А я вот он, на другой стороне, пролофка!» – и жена его поджимала губы и отворачивалась. А кое-где на остановках, под нарядным кованым навесом, пели люди в праздничном, их резкие выклики перебивали на мгновение рокот автобуса, который мчал и мчал, не останавливаясь, пока не сказала кондукторша: «Мелихово, кому выходить!»

Марк Андронович остался один на дороге. Осмотрелся. Напротив магазин. За спиной деревянные дома с вырезными наличниками. Далеко слева роща, обнесённая штриховкой штакетника. Пересекал дорогу парень, направляясь в магазин. На вопрос ответил:

– Музей-то? А вон дорожка, придёшь к калитке. Не обижаешься, друг? Не обижайся.

Дорожка вела через липовую аллею, сильно выщербленную временем. В угольно-прозрачных кронах скандалили грачи, обновляя прошлогодние гнезда; мелкие ветки, сор и черные перья осыпались на волглый снег, с шорохом расседающийся под ногой.

Все на усадьбе узнавалось сразу, с первого взгляда. Все до мелочей было описано в письмах Антона Павловича. Вот он, пруд под осевшим снегом. Вот флигель, яблоневый сад. Дом и рядом с ним колодезь. Какое же все маленькое, кроме шершавых лип, какое все старое – и липы тоже. Веранда уцелела. Здесь любили пить чай и фотографироваться, а теперь к заколоченной двери придвинут старый стол, на него размеренно капает, капает…

– Ах, бедный вы, бедный, – шептала Шурочка, не отнимая руки, невесть как оказав­шейся в его горячих ладонях.

– То есть? – сверкнул очками Марк Андронович, но она и не пыталась объяснить, а просто повторяла – бедный Марик, бедный…

– Глупости, – заявил сердито Марк Андронович.

– Нет, вовсе не глупости. Вы ведь в Мелихово ездили один.

– Ну и что?

– А жена?

– Какая жена? Моя? Плохо себя чувствовала. Не помню.

– Вы ей не очень нужны, – стеснительно сказала Шурочка. – Вы друг друга не любите.

– Это никого не касается.

– Извините, – чем более Шурочка робела, тем меньше, как ни странно, собиралась отступать. – Но ведь так жить некрасиво, очень плохо так жить…

– Как – так? Без любви, что ли? Шурочка, дитя, живём! Многие кругом так живут! Держатся детьми, уважением и общими воспоминаниями, имуществом, черт подери… извините, я немножко выпил, но мысль трезвая. Ишь, любовь… Любовь осталась в голубых временах, в чувствительных временах между девятнадцатым, Шурочка, и двадцатым столетием… Писем к Лике Мизиновой не изволили читать? Шурочка, Шурочка, почитайте…

– Вы даже не бедный, – сказала Шурочка. – Вы несчастный калека. Вам не повезло полюбить по-настоящему, поэтому вы так вот рассуждаете.

– А тебе повезло? – обиделся Марк Андронович, который был лет на целых десять старше этой девчонки и сам бы мог поучить ее жизни.

– Нет, ещё не повезло, – сказала Шурочка, – но я точно знаю, какая бывает любовь.

Очень близко принял к сердцу Марк Андронович калеку, а тут ещё разлили по одной, и эту ему уже не надо было пить. Он сварился разом и окончательно. Он бил кулаком в ладонь, мотал кудрявой головой и все поминал неизвестную Лику Мизинову, поминал письма к ней, печалясь, что сам никогда и никому подобного не писал, и уж точно не напишет. Глаза у него совсем слипались, он порывался поцеловать Шурочкину жёсткую руку, но ронял её на полдороге. Тогда Аделя распорядилась уложить его прямо здесь, а Николая она заберёт к себе в комнату.

Шурочка старалась ни о чем не думать, но звенело в голове – судьба, судьба…

Она отодвинула замусоренный, весь в окурках стол, застелила тахту свежей простыней, перевела к ней отяжелевшего, сонного Марка и усадила его, и он немедленно повалился на бок. и она развязала шнурки его туфель. Потом заперла дверь, погасила свет, неумело раздела его и разделась сама. В окне сиял фасад соседнего общежития, и в этом оранжевом свете без теней Марк увидел её, что-то пробормотал и протянул к ней руки. Руки его выплыли из густого оранжевого тумана, она легла в них покорно и радостно, и он сказал, трезвея: «Девочка, с ума сошла, так нельзя, тебе ещё замуж… – и она шептала, не слыша себя сама: «Можно, любимый, тебе все можно, не бойся…»

– О господи! – вдруг закашлялся Марк. Комната вокруг него закружилась, он повернулся к стенке и сражённо уснул в убеждении, что с пьяных глаз ещё не то почудится. И Шурочка уснула тоже, обняв его, окутав его туманом, в котором взвешена была сама.

Она проснулась затемно, но в общежитии напротив окна уже горели. Пора на работу. Она бесшумно оделась, провела ладошкой по кудрям любимого и осторожно вышла, стараясь не лязгнуть замком.

А после смены никто не ждал её у проходной. И возле общежития не ждал. И записки у вахтера не оставил.

Шурочка поднялась в свою комнату и бросилась, как была, на кровать, накрыла голову подушкой и в оцепенении пролежала двенадцать часов, не отвечая умирающим от любопытства соседкам. Но боль в груди и к утру не прошла. Она не знала, что можно так хотеть увидеть другого человека – до боли в груди.

К утру Шурочка вспомнила, что сегодня любимый уезжает из Таврая.

Ноги сами несли её по светлеющим мокрым улицам, сами привели к Дому приезжих. Под каким-то козырьком на другой стороне улицы она стояла долго, очень долго, но все же увидела его, выходящего из дверей с упитанным командировочным портфелем.

 

следующая глава →

← предыдущая глава