все главы
Работа моя продолжалась, следуя плану, разработанному Зайковым ещё весной. Отлично работала система измерения температуры, к ней привыкли все, включая непримиримую тетю Пану. Сёстры забыли про утомительные записи в журналах – их заменили ленты самописцев. За частотой сердечных сокращений тоже следила моя аппаратура, однако ею были оснащены пока не все палаты, а только интенсивная терапия. На большее не хватило списанных кардиографов, которые я собрал со всего госпиталя, отремонтировал и вот теперь использовал как датчики сигнала о работе сердца. Наступило время третьего этапа – контроль частоты дыхания.
***
Серийный прибор помочь не мог, серийных не существовало. Во всяком случае, в нашем госпитале. Предстояло всё придумать, разработать и сделать собственными руками. Такую работу люблю больше всего, но она же требует специальных условий. В палате выполнить её гораздо труднее, нежели переделать серийный прибор.
Перебрав варианты, я выбрал в качестве датчика термистор – полупроводниковый элемент, меняющий сопротивление в зависимости от температуры. Вдыхаем мы воздух комнатной температуры, а выдыхаем почти с температурой тела. На этой разнице может быть основан принцип контроля.
Бог весть где раздобыл Зайков коллекцию термисторов, из которых я выбрал самый крохотный, маковое зёрнышко с двумя волосками выводов. Маленький быстрее крупных реагирует на изменение температуры. Затем я разработал схему, которая превращает изменение сопротивления в движение стрелки вольтметра. Она же пересчитывает частоту дыхания в напряжение, удобное для записи самописцем. Она же может поднять тревогу, если частота дыхания уменьшилась ниже опасного предела. Я мог гордиться этой схемой.
Настройку нового прибора я провёл, укрепив датчик в собственной ноздре, рабочие же испытания устроил на Вове, прогоняв прибор ночь напролёт. И намучился же! Вова так храпел, столь мощно работала на выдохе его грудная клетка, что датчик вылетал из пышущей жаром ноздри, приходилось вставлять обратно. Спящему Вове это не нравилось, он мотал башкой и тёр нос кулаком, грозя порвать проводки и уничтожить моё хрупкое детище.
Но испытания прошли с пользой. Я понял, как усовершенствовать клипсу, крепящую датчик на крыле носа. И обнаружил недостаток схемы, когда однажды датчик выстрелил из Вовиной ноздри, а стрелка измерителя продолжала качаться туда и сюда. Это схема вошла в режим автоколебаний. Заменив одно из сопротивлений, я подавил опасную наклонность.
Чтобы внести окончательные поправки, оставалось провести испытания на больных. После этого можно изготовить несколько таких приборов и считать на том работу с контролем дыхания завершённой. Тогда мне оставалось только артериальное давление.
***
Последние свои предоперационные денёчки геолог лежал в той палате, где я смонтировал прибор. На геологе я и начал последнюю серию испытаний. Подопытный отнёсся к этой работе с ответственностью, дышал аккуратно и старался не чихать, когда я всовывал датчик в мохнатую его ноздрю. Скоро он притерпелся, и стрелка прибора вздрагивала в такт его смешкам и вздохам, перемежавшим бесконечные рассказы о пустынях, под которыми он находил моря. Я видел, что сейчас он готов отдать остаток жизни за один переход по барханам от колодца к колодцу, да только поздно, из реанимации не сбежишь…
После операции Адмирал позволил мне снова поставить геологу датчик, чтобы я мог испытать его на этот раз в натуральном режиме, когда дыхания почти что нет, впору зеркальце подносить к губам. И прибор работал хорошо, добросовестно отмечая каждый вдох, все дальше отстоявший от предыдущего. Я не входил в палату, где работали Адмирал с Хананьяном, куда вбегали то и дело медсестры со шприцами и ампулами. Я сидел на посту и глядел на редко, медленно отклоняющуюся стрелку прибора. Сидел всю ночь, потому что каждое отклонение могло обозначать последний вдох в этой жизни, а я своим взглядом заставлял стрелку подняться ещё и ещё раз. Я знал, что не могу уйти.
К утру, все в те же четыре часа, стрелка перестала меня слушаться, задёргалась беспорядочно, резко, и вдруг остановилась у нуля. Врачи и сестры что-то делали в палате, зло переговариваясь, а я постукивал по прибору, как будто все зависело от контакта в моей схеме
***
Два дня палата Адмирала пустовала, а на третий в неё привезли из операционной пациента, при виде которого, хоть он и спал на каталке, я выкатил грудь колесом и свёл босые пятки. На каталке почивал старшина Александрóв.
– Серёжка, ну берись же! – удивлялись девочки, вкатившие его в палату, а я стоял по стойке смирно. Кто угодно мог болеть, с кем угодно могли приключаться несчастья, но старшина Александрóв в моём воображении высился утёсом над хлябями симулянтов и бездельников, отлынивающих от службы.
– Да ну тебя, Серёжка. Берись, в самом деле!
Я опомнился и помог переложить бесчувственного старшину с каталки на кровать. Это требует навыка. Делается это так: я поднимаю тело под бёдра и поясницу, девочки берутся за щиколотки и шею, каталка выпихивается ногою подальше, а тело укладывается на кровать – обмякшее, с подворачивающимися руками.
Мог ли я когда-нибудь представить, что буду держать на руках самого товарища старшину, вкатавшего мне неисчислимое количество нарядов вне очереди? Да ещё что при этом старшина Александрóв будет в чем мать родила, не считая марлевой салфетки над пупом, приклеенной пластырем!
Завершив возложение на кровать, я выскочил в коридор, разминувшись в дверях с Адмиралом. Он спешил приступить к оживлению старшины.
***
В коридоре я соображал, что теперь делать и куда бежать. Хотя постой, почему я должен что-то делать и куда-то бежать? Фу, до чего он действует на меня со своим чувством долга – даже спящий…
Из палаты, где лежал Машечкин, вышел Гена со стеклянной уткой в руке. Его не выписывали, потому что растяжение осложнилось воспалением сустава.
– Гена, – сказал я, – знаешь, кто к нам попал?
– Цвет сегодня ничего, по-моему, – сказал лейтенант Гена, разглядывая утку на окно. – Поздравь, первый раз без катетера помочился. Как тебе цвет, честно?
– Отличный цвет. Знаешь, кто у нас лежит?
– Ну, Александрóв, — сказал без выражения Гена. — Если дальше так пойдёт, здесь вся наша рота соберётся, Жалко выливать, до чего замечательный цвет…
– Гена, опомнись! – Я потряс его за плечо. Гена так боялся, что Машечкин умрёт, что этот страх сдружил его с матерью Машечкина. Но прочим людям общаться с Геной в эти дни было непросто. – Ген! Как попал сюда Александрóв?
– Что ты орёшь? Здесь что, гинекология? Почему Александрóв не может сюда попасть?
– Я спрашиваю, что с ним?
– Так бы и спросил. С ним прободение язвы. На нервной почве. Он ведь ни слова следователю не сказал. Все болезни от нервов, Серёжа, так что ты не кричи.
Постукивая палочкой, Гена побрёл в туалет. Он не уставал любоваться цветом жидкости в утке. Цвет означал, что Машечкин будет жить.
А я продолжал стоять истуканом. Александрóв был воплощением строевого порядка, от которого я надёжно, казалось, укрылся за оградой госпиталя. Но он и тут меня достал.
Шла Татьяна к посту, остановилась.
– Серёж, ты что? Дать капли?
– Какие капли?
– Весь белый. Испугался чего?
– Глупости. Чего мне бояться…
– Ну, идём, посиди со мной.
Господи, как точно она знала, когда мне нужно было отогреться рядом с ней! И я часа полтора просидел рядом с ней на посту, вертел тампоны из марли, именуемые медиками турундочки. Навертел турундочек полный бикс. На пульте щелкали шаговыми искателями мои приборы, опрашивая лежавших в палатах, – как ваша температура, больной, как пульс? Шипела лента под перьями самописцев, покачивались на шкалах стрелки, как тростинки на ветру, все у всех было в порядке, все в норме. Сам я тоже постепенно приходил в норму. Гена прав, все болезни от нервов…
Из палаты вышел Адмирал, вытирая руки полотенцем.
– Мой просыпается, Таня. Глюкоза у него кончается.
– Ставлю новую, – Татьяна поднялась, сделав душистый ветер халатом, взяла из шкафчика ампулу с раствором для капельницы. Я подумал, что люблю её, и сам себе не поверил, так просто об этом подумалось.
– Сделай-ка ему кубик промедола, – сказал Адмирал. – Слушай, где ты так загорела?
– Там меня уже нет, – отбрила Татьяна. Она была на стороне Зайкова и компромиссов не признавала. – Ещё назначите что-нибудь?
– Хватит пока. Промедол двухпроцентный. Сергей, ты как, собираешься с дыханием работать?
– Пусть как следует раздышится, – ответил я. Не так непримиримо, как Татьяна, но меня Адмирал тоже злил своим эгоизмом. На флот ему хочется. А сам при этом не отходит от пульта, всеми тумблерами десять раз пощёлкает. Никто, даже сам Зайков, не просматривал так тщательно и регулярно ленты, что вырабатывали мои самописцы.
– Чего вы оба как барбосы сегодня? – удивился Адмирал. – Поругались?
– Не ваше дело, – сказала Татьяна, ухватывая с плитки стерилизатор. – Поберегитесь, Анатолий Петрович, кипяток!
Адмирал хмыкнул и ушёл в ординаторскую. А я ещё долго сидел, собираясь с духом, чтобы войти в палату к просыпающемуся Александрóву. Да не собрался. Завтра войду. Пускай он и в самом деле раздышится перед нашей встречей.
И до глубокой ночи я просидел у себя в палате за рабочим столом. На золотом прямоугольнике фольгированного гетинакса рисовал алым лаком узор тоководов, потом протравил прямоугольник в растворе хлорного железа, откуда он вышел коричневый, потом протёр его ацетоном, и золотой узор заблестел, потом не торопясь сверлил отверстия под выводы деталей – лишь бы не разгибать спины.
Вова давно уснул, уснуло все отделение, сегодня никто не стонал, и перитонитиков не было – спать бы да спать. Часов около двух я почувствовал, что с трудом разлепляю веки, и тогда осторожно, чтобы не стряхнуть случайно сон, выключил лампу и плюхнулся в свою функциональную кровать…
***
Слава Богу, Вова растолкал меня, не дав ещё раз пережить все это.
– Завтракать, Серый! Живой? А я чуть насмерть не замёрз – колотун был ночью, в натуре! Ты ж лёг, а окно не закрыл!
Только и всего?
После завтрака в коридоре встретил Гену. Он сиял.
– Машечкин видит! Ты понимаешь, что это такое? Левым глазом пока, но это, говорит, окно, это рука!
– Поздравляю, – сказал я.
– И меня поздравь. Илья Ильич – человек, скажу я тебе.
– Неужели старшину расколол?
– Его расколешь… Но там, на дороге, оказывается, был ещё один свидетель – парень местный проезжал на мотоцикле, тормознул возле нас, интересно, как офицеры ругаются. Я его и не видел. Илья Ильич весь посёлок прочесал – нашёл таки свидетеля. Парень рыжий, мотоцикл голубой, все помнит, как магнитофон, у них память деревенская, неиспорченная. Помнит даже, чем именно несло от капитана.
– И что теперь?
– Во всяком случае, теперь мне верят. И Машечкин видит.
– Сплошные радости, – сказал я. – Не будь аварии, ты бы этих радостей не узнал.
– Это точно, – согласился Гена, и мне стало неловко за глупую подковырку. Я спросил: – Когда пойдёшь на выписку?
– Дня через два. Нога в порядке.
– Я тоже думаю вещички собрать.
– Сиди здесь, кому ты в роте нужен. Там не до солдата. Командира с должности снимают, старшина сюда попал… Дым коромыслом.
Как ни оттягивал я, а контроль дыхания требовал продолжения работы. Пришлось идти в палату.
***
Всю её, до дальних углов, наполняло чистое белое солнце, и было в ней тихо и почему-то торжественно. Старшина Александрóв лежал посреди на высокой, как постамент, кровати. Услышав вошедшего, он повернул ко мне глаза с налитыми кровью жёлтыми белками.
– А-а, Новико́в, – сказал он без удивления, словно дожидался меня. – Вот где свиделись.
Я подошёл к кровати.
– Как себя чувствуете, товарищ старшина?
– Печёт… погано чувствую. На нас тут лычек нету, Иван Николаевич я…
– Врача позвать?
– Да толку… Посиди со мной, Новико́в, одному хужее…
– Посижу. Я работать здесь собираюсь.
– Работай, что ж…
На выперших скулах Александрóва отросла щетина, вперемешку сивая и седая. В роте я не видел его без фуражки, а он под фуражкой носил, оказывается, большую бухгалтерскую плешь. Он был, оказывается, обыкновенный старик. И он косился на тумбочку, где стоял поильник, а попросить стеснялся. Хирургическим зажимом для сосудов, похожим на ножницы, я вынул из поильника напитанный водою марлевый тампон и приложил к его рту. Струйка растеклась по бурым, обмётанным коркой губам.
– Откройте-ка рот, Иван Николаевич.
Мокрым тампоном я обмазал его распухший, в трещинах язык, провёл по дёснам. Так заведено в отделении – вошёл в палату, намочи больному язык. Несмотря на вливания, их всех мучила жажда.
– Ох, славно-то как… спасибо… – еле выговорил Александрóв и прикрыл глаза. – Как у ребят дела?
– На поправку. Машечкин наполовину видит, Шинкаренко апельсины жрёт.
– Хорошо… Проведать собирался, да вот… прособирался…
– А что стряслось-то с вами?
– Сам не знаю… язва у меня давно, а никогда так не болела… Как схватит вдруг ночью, аж дыхание спёрло, ну, думаю, все…
Он сказал про дыхание, и я вспомнил, что не поить его сюда пришёл. Когда подступился с клипсой датчика к его носу, он открыл глаза.
– Чего такое?
– Датчик. Дыхание ваше проверять.
– А-а… ну, проверяй. – И взглянул мне в глаза с тревогой: – Белоконь где-то тоже тут топчется… Белоконя не видел?
– Только что, в коридоре.
– Ты ко мне не пускай его, ладно? Не надо…
– Не пущу, – пообещал я.
– Я потом… оклемаюсь маленько – и сам…
– Лежите молча, Иван Николаевич, – сказал я. – Вам нельзя разговаривать, а волноваться тем более.
Он умолк, обессиленный. В молодости его не мог так вымотать марш-бросок с полной выкладкой.
Я занялся делом – отвернул винты на крышке усилительного блока, который был у меня прикреплён к кровати, снял крышку, принялся за настройку блока.
***
Кажется, я понимаю, что стряслось с Александрóвым. Он получил приказ молчать.
Он муштровал солдат, добиваясь беспрекословного подчинения, готовности, если надо, погибнуть по приказу. Даже по приказу капитана Великанова. Цену-то Великанову он знал, не мог не знать, но важен был принцип, на котором стояла не только армия, стояла вся великая страна.
Может, это был вообще главный принцип, на котором стояла жизнь старшины Александрóва. Отказаться от него? Ну и кончилось прободением язвы.
Но ведь в уставе сказано, что приказ старшего начальника отменяет ранее полученный приказ того, кто младше званием. В сущности, майор Илья Ильич своим приказом говорить освобождал Александрóва от нравственных мучений, да и юридические основания имелись… Не все так просто со старшиной? Хотя может быть проще некуда – выпил лишнего, селёдочкой как следует закусил…
– Ты на меня обиды не держи, слышь, Новико́в? Иначе в роте… порядка не будет…
– Вам нельзя разговаривать, – отозвался я с пола. Думал, он заснул. Я сидел на полу за его изголовьем, и он меня не видел, говорил в потолок:
– Обижаешься… Чего с тебя взять, молодой…
Александрóв опять надолго замолчал. Дышал он тяжело, постанывая, и это отражалось на сигнале – стрелка поднималась медленно, с дрожью. Здоровый, я не мог себе представить, как это его сейчас «печёт».
– Дай пить… – попросил он сипло. Я поднялся с пола и снова проделал процедуру с мокрым тампоном. На этот раз он, приспособившись, жадно высасывал воду из марли. Когда я отнял тампон, сказал:
– Гонял я тебя из-за образования, это да… но не по зависти… Я образованных уважаю… Тебе на гражданке людьми придётся командовать… по уму своему… а какой ты будешь командир, если подчиняться не умеешь? Я тебя… командовать учил…
– Понимаю, Иван Николаевич. За науку спасибо. Лучше вам помолчать.
– Намолчусь ещё… – просипел Александрóв и закашлялся, постанывая от боли в свежих швах. – Помирают-то… часто у вас?
– Очень редко, – поспешил я его успокоить.
– Показатель докторам испорчу… тоже тут соревнуются небось…
– Бросьте вы, Иван Николаевич! – Я снова намочил тампон в поильнике. –От язвы здесь умереть не дадут.
– Да не от язвы… ох, спасибо…
Я колебался, не сказать ли ему, что отыскали свидетеля, и дело с кунгом можно считать закрытым, что нет смысла мучиться долее за своего капитана, и вместо него, – но не сказал. С тяжёлыми не знаешь, как подействует то или иное известие. На это есть врач. Ему я расскажу, а он пусть сам все расскажет Александрóву.
Вошла в палату Люся со стерилизатором – время процедур. Сегодня её дежурство.
– Больной, вы почему болтаете? Вам ведь врачом запрещено! – сказала она. – Сергей, а ты не беспокой больного – выгоню.
– Да я и сам уйду. Кончу только.
Я снова скрылся за изголовьем. С той ночи в Кошкином Доме я Люсю опасался. Неловкость была какая-то. Словно, уходя той ночью, положил в карман хозяйкино колечко. Зато она неловкости не испытывала. Здоровалась спокойно, в глаза смотрела без улыбки, только купаться больше по ночам не звала. Сопровождал её теперь холостой лейтенант из неврологии, танкист, о котором говорили, будто он на учениях повредил головою замок танковой пушки.
Из-под кровати видны были только Люсины ноги в аккуратных, вышитых розами тапочках. Хорошие ноги, крепкие, гладкие, белые. Звякал шприц, ноги сильно переступали, кряхтел ужаленный иглой Александрóв, ноги возвращались к тумбочке. Танкист за Люсей будет как за броневой плитой. Звякал следующий шприц, все повторялось.
Выполнив все назначения, Люся, удалилась из палаты, крепко ступая тапочками.
– Строго тут у вас… – одобрительно просипел старшина, – соблюдают…
– Не жалуемся, – сказал я. – Наш подполковник, между прочим, тоже воевал, понятие о порядке имеет.
Люся грозно постучала в стекло – болтаете! Я показал – все закончил, сматываю удочки.
Когда я проверял напоследок, прочно ли держится клипса в носу, Александрóв сказал: – Там Настя моя заждалась… как бы провести её сюда?
– Не положено в этом отделении, Иван Николаевич. Только врач разрешает.
– А ты по дружбе, Новико́в…
Я почесал в затылке. Если б не Люся дежурила…
– Попробую.
Адмирала я нашёл в соседней палате. Здесь лежал парень с обширным ожогом, тяжёлый. Вытаскивали вторые сутки, но без особой надежды. На просьбу мою раздражённый Адмирал рукой махнул: – Выйди, не мешай. Пускай потерпит. Завтра можно будет, но не раньше.
– В порядке исключения, Толя. Это ж мой старшина, из моей роты. Практически родственник. И Зайкова нет в отделении.
– При чем тут Зайков? – завёлся Адмирал. –Зайкова бояться надо? Пускай заходит, но только на пять минут!
***
Получив разрешение, я сообразил, что не знаю Насти и понятия не имею, где она ждёт. С чего вообще он взял, что Настя ждёт, если сам был со вчерашнего дня без сознания? Я вышел на парадную лестницу, где обычно дожидались посетители, – кресла стояли пустые, никто не бродил между лапчатых пальм. Может, на черной лестнице? Я вернулся, прошёл через все отделение в конец коридора, вышел на лестничную площадку.
Здесь стояла, прислонясь к стене, пожилая женщина с узелочком. Странно, подумал я, не с авоськой, не с сумочкой…
– Вы Настя?
– Я, – с готовностью отозвалась женщина и принялась доставать из узелочка белый халат, хотя я ничего ещё не сказал.
– Зачем вы здесь стоите, в темноте? – спросил я. – Со стороны парадного, в холле есть кресла.
– Здесь до Вани ближе, – сказала она. – Куда идти-то?
И я повёл её к палате, где лежал старшина. Эта палата действительно располагалась ближе к черной лестнице. Люся бдительно поднялась из-за стола, но узнав, что Адмирал позволил пять минут свидания, кивнула клобуком и засекла время.
А я занялся измерительным блоком прибора, который смонтирован в пульте. Сигнал от старшины шёл неровный. Стрелка то качается плавно, размеренно – это старшина слушает свою Настю. То начинает дёргаться – теперь говорит он, а она, прижав к губам мокрый комочек платка, смотрит на него глазами, в которых слезы набухают, набухают, никак не перельются через край. Сигнал совсем плох, – это старшина мелко кхекает, выталкивая из бронхов скопившуюся мокроту.
Люся постучала в стекло, показала ладонь – пять минут кончились. Настя в палате с готовностью закивала, принялась собирать на коленях концы раскрывшегося узелка, но они всё разваливались на стороны. Старшина всё говорил. Люся поднялась и вошла в палату. Заметив её, Настя поцеловала старшину в огромный мокрый лоб, потом по очереди чмокнула его оплетённые черными жилами руки, сложенные на груди. И вышла, промакивая глаза.
Старшина лежал измученный и просветлённый. Сейчас прибор работал идеально. Вдох… выдох… вдох… выдох… вдох…