все главы
По совпадению, которое с годами я все менее склонен считать случайным, именно этот роман Хемингуэя урывками, тайком от угрюмого ока старшины Александро́ва я читал на боевом посту, когда отморозил уши.
***
Наша рота связи третью неделю окапывалась на учениях в энских песках, а мы, оставленные в расположении, валились с ног, потому что нарядов нам, нескольким, тоже осталось на полную роту. Штатно дежурить по кухне и КПП, нести караульную службу в гараже и у складов, дневалить в казарме и дважды в день выметать пространство плаца. Само собой, бордюрчики вдоль дорожек, черт бы их имел, после каждого дождя обязаны были быть безотлагательно побелены. Четверть века минуло после войны, но и сейчас, в начале семидесятых, непобедимая и легендарная блюла ритуалы, введённые при маршале Жукове.
Чтобы все это успевать, включая бордюрчики, мы жили по системе «четыре через четыре», введённой самим Александро́вым. Суть её такова: четыре часа пашешь в наряде, в последующие четыре обязан выспаться, поесть, покурить и оправиться, пришить как бы свежий подворотничок, затем опять в наряд на четыре часа. И так третью неделю подряд.
Не знаю, спал ли в эти недели сам Александро́в. Но стоило мне после наряда улечься – днём ли, ночью, – и вынуть из тумбочки «Прощай, оружие!», как по казарме нарастали в моем направлении размеренные шаги. Старшина останавливался перед моею койкой и смотрел на обложку. Глаза его при этом ничего не выражали. Стоял и смотрел, покуда я не положу книгу на тумбочку и натяну на голову одеяло.
– Вам отдыхать положено, рядовой Новико́в. Вот и отдыхайте, – говорил он тоже без выражения, и удалялся теми же размеренно-деревянными шагами, как бы не слыша моего шипения в спину: – Но́виков…
Это было пререкание со старшим по званию. Но если бы он допустил себя услышать, тогда законный внеочередной наряд нарушил бы стройность системы «четыре через четыре», ибо кому-то в этом случае пришлось за меня вне очереди отдыхать. Плох незаслуженный кнут, полагал старшина Александро́в, а незаслуженный пряник хуже.
***
Право же, стоит вспомнить наше знакомство. Несколько новобранцев, и я среди них, стояли кривым обрывком строя на плацу. По аллее удалялся грузовик, доставивший нас сюда из карантина, и нам было сильно не по себе.
В карантине мы были частью скопления свежеостриженных под ноль, ничего не умеющих, путающих простейшие команды ещё не солдат, и даже не вполне ещё людей, призывников одним словом, но там наша неприспособленность к армии была всеобщим качеством, организованно вытравлявшимся курсом молодого бойца. А здесь, «в частях», мы оказались чуждым элементом, и хрусткое от новизны, всё в растопорщенных складках и всем не впору хэбэ на нас казалось формой заштатного, курам на смех государства.
Мы горбились и ёжились от этого, мы жмурились на расчерченный плац, на низкие и длинные казарменные корпуса вокруг него, на окружающие щиты с молодцеватыми, вид-спереди-вид-сбоку воинами замечательных родов войск, а перед нами медленно вышагивал немолодой уже, негнущийся старшина. И в каждого он всматривался ничего не выражающими глазами, похожими на подвяленные вишенки, затем шевелил губой про себя, затем перешагивал к следующему бойцу, сцепив за спиною руки.
Достигнув так последнего в строю, старшина приказал всем опростать вещмешки и зашагал обратно, мимо вываленных на асфальт полотенец, портянок и кусков земляничного мыла. Одному приказал сдать в каптёрку свитер маминой вязки и шерстяные носки, другому подойти после ужина и получить уставные портянки вместо этих столовых салфеточек, где вы их взяли, не знаю. Перед моим имуществом остановился. Всмотрелся. Навёл палец.
– Это что?
Я поднял книгу, показал.
– Э… Хе…мин…гу́…вей, – прочитал старшина. – Прощай, оружие. Почему оружие прощай?
– Хемингуэ́й, – машинально поправил я, – а прощай оружие, потому что…
– Хемингу́вей. Почему такое имя?
– Американский писатель. Довольно известный.
Крепко раздвоенный шишак подбородка выпятился на меня.
– Вам недостаточно известных советских писателей?
– Советских нам достаточно, – сказал я. – Но этот товарищ относится к мировой литературе, которую советские читатели тоже должны изучать. Мало ли что. Империализм бряцает.
Подбородок приблизился. Он был раздвоен наискось глубоким шрамом. Повеяло шипром и почему-то конём. От портупеи, наверное.
– Когда вы собираетесь изучать американских писателей, рядовой…?
– В свободное время, – сказал я не очень уверенно.
– Фамилию спрашиваю.
– Новиков, – пробормотал я.
– Рядовой… – начал было снова старшина, но тут уж я спохватился и по-уставному рявкнул:
– Ррядовой Новиков!
– Перебиваете, – сказал старшина. – Наряд вне очереди. Книжку в каптёрку. Свободного времени в армии не бывает.
– А в личное время, товарищ старшина? Вместо сна.
– Пререкаетесь. Сон по распорядку. Два наряда вне очереди, – сказал старшина без всякого выражения. Но я уже вспомнил из курса молодого бойца:
– Йессь два наряда вне очереди, товарищ старшина!!
А то бы заработал третий.
Старшина перешагнул к соседу, а во мне продолжали бурлить цивильные чувства. Как же так, это ведь моя собственность, книгу я купил вчера в киоске Военторга, ещё в карантине, и я вправе решать, читать её ночью или спать. Всем прочим временем распоряжается государство, раз уж я здесь, но ночь – такая же моя собственность, как книга. Я давно хотел прочесть этот роман, и вот выпал случай, и никакой старшина не может быть в этом не указ, и генерал не может быть, да хоть маршал… Впрочем, тут я, наверное, перегнул.
Старшина Александро́в досматривал замыкающего в нашем колеблющемся строю, когда прошагала мимо в столовую рота связи, в которой нам предстояло служить, окатив плац оглушительной песнью и дробным громом сапог. Стихло.
Из ротной канцелярии вышел тот же лейтенант, что доставил нас из карантина, и передал старшине стопочку личных дел. Шевеля губами, старшина внимательно стопочку перебрал, выделил одну папку и долго смотрел в неё, прежде чем сказать:
– Вон как. Рядовой Новико́в, выйти из строя.
Я переступил через портянки.
– Написано, вроде у вас как высшее образование.
– Не вроде, а так точно, товарищ старшина!
– Тогда понятно. Сержант Исмаилов!
– Эа! – С горловым этим звуком, округлившим уставное «Я!», подскочил к старшине раскосый крепыш с абрикосовыми скулами, зад арбузный оттопырен, локти вразлёт.
– Тут у нас солдат вновь поступает, – размышлял старшина, – за две минуты два наряда заработал. Не из простых, с образованием. Что бы ему поинтереснее подобрать для вхождения в службу, а, Исмаилов?
– Сортир! – незамедлительно ответил сержант Исмаилов. – Два сутки не чистили, с образованием самый вкусный интерес.
– Вы правы, товарищ сержант, – согласился Александро́в. – Выдайте солдату инструмент и покажите фронт работ. Проверю через час.
– Йэст! – козырнул сержант Исмаилов, и мне: – Левый пличо впиррод! Шагуммм мыррш!
И я поплёлся за сержантом, ещё не представляя себе, с какого сражения начинается моя военная служба.
А старшина Александро́в сказал вслед:
– Куда книжку понёсли, рядовой Новико́в? Положьте тут, не украдут.
Украсть не украли, конечно, но получил я книгу через месяц, день в день.
Хотя оно, может, и к лучшему было, потому что весь первый месяц в роте связи мы, оставленные в расположении, по системе старшины даже не спали, а проваливались в черное никуда, не имея сил, казалось, даже дышать.
В этот первый месяц я узнал, что у нашего старшины за спиной неполных пять классов образования. И он не любит напоминаний об этом. Ни в какой форме.
***
Ладно, это убыло в прошлое. А в настоящем старшина Александро́в, обеспечив действие системы «четыре через четыре», вышагивал неторопливо из казармы вон. Дневальный немедленно обмякал на своей табуретке у выхода и начинал посвистывать носом. Система вымотала всех. Я уставал до того, что не мог заснуть сразу. Лежать же и пялиться на сетку верхней койки, сквозь которую ромбами провисает матрас в разводах высохшей мочи, можно было до двухсот, от силы до двухсот двадцати семи овец. И я опять доставал из тумбочки «Прощай, оружие!».
Вообще-то я Хемингуэя люблю, но этот роман раздражал меня, и чем дальше, тем больше. Изумительное предисловие, отличная первая глава, но начиная со второй я чувствовал раздражение. Читать о войне, описанной Хемингуэем, о неторопливой и комфортабельной европейской войне, которая, как репертуар театра, расписана по сезонам, лишена смысла и направляется выжившими из ума монархами, мне было неприятно. Бог бы с монархами и политическим смыслом, но и на той войне, как на всякой, люди наносят друг другу ужасные раны, отрывают железом руки и ноги, сами погибают без надежды на хотя бы пристойное погребение, и не знают, за что они терпят муки и смерть. А без этого знания любая война превращается в последнее надругательство над людьми. И похожее происходит с её описанием.
Мой отец только в старости разговорился на эту тему. Зато в последние годы по всякому случаю только и рассказывал о личной своей войне против Германии. Я помнил его рассказы, и мне неловко было читать в романе такое: «Утром меня разбудила батарея в соседнем саду, и я увидел, что в окно светит солнце, и встал с постели».
Дело не в постели. Мой старик четыре года не в одних лишь окопах спал, случались и у него постели. «Батарея дала два залпа, и каждый раз воздух сотрясался, как при взрыве, и от этого дребезжало окно и хлопали полы моей пижамы». Ну, пижама. А мой старик спал в лучшие ночи в уставных кальсонах с завязками. Это, что ли, раздражало?
Но вот во второй главе: «Вечером, спустившись в город, я сидел за бутылкой асти у окна публичного дома, того, что для офицеров, в обществе приятеля и двух стаканов».
Все это вместе – пижама, постель в «доме, где стены обвиты пурпурной вистарией», бордель для господ офицеров, утренний кофе, вечером кофе со стрега, беседы с полковым священником и подростковый цинизм других офицеров, подчёркивающий утончённость самого лейтенанта Генри. Не предоставь ему итальянский фронт такой комфорт, лейтенант Генри не стал бы здесь воевать. Выбрал бы для подвигов более благоустроенное место, благо на этой планете всегда найдётся, где повоевать.
Именно это бесило в романе, начиная со второй главы, – война в Европе как опасный спорт, адреналиновый шприц для американского лейтенанта. Те же охота на львов под снегами Килиманджаро или бег по улицам Памплоны перед рогами быков.
Взгляни на войну с этого боку, а дальше само пойдёт. Чего стоит прифронтовая дорога, огороженная рогожей от взглядов, заодно и от артиллерии неприятеля. Чего стоит балаганное воинство – все эти берсальеры, гренадёры и альпийские стрелки, для боя абсолютно непригодные. Чего стоит атака, затеянная по воле писателя целой армией лишь для того, чтобы лейтенанта Генри удачно ранило миной – достаточно тяжело, чтобы надолго отлучить его от идиотских военных операций, и в то же время не настолько, чтобы искалечить его или, не дай Бог, отбить охоту совокупляться с кем ни попадя.
По-настоящему плохо в той же атаке пришлось итальянцу Пассини: ему оторвало обе ноги, и он скончался во впечатляющих мучениях. На этом ужасы войны в романе прерываются на пятнадцать глав, уступив место приятным вещам, без которых, оказывается, войны тоже не обходятся, а именно – госпитальному комфорту в отдельной палате, посетителям с коньяком и любви прекрасной мисс Баркли.
***
Так и не сумев заснуть, я достал из тумбочки книгу и продолжил читать. В окно за моим изголовьем падал серый свет от фонаря на плацу, этого достаточно. Лейтенанта Генри как раз привезли в миланский госпиталь.
«Я попросил позвать швейцара и, когда он пришёл, сказал ему по-итальянски, чтобы он купил мне бутылку чинзано в винной лавке, флягу кьянти и вечернюю газету. Он пошёл и принёс бутылки завёрнутыми в газету, развернул их, откупорил по моей просьбе и поставил под кровать. Больше ко мне никто не приходил, и я лежал в постели, читал газету, известия с фронта и списки убитых офицеров и полученных ими наград, а потом опустил вниз руку, и достал бутылку с чинзано, и поставил её холодным дном себе на живот, и пил понемножку…»
Мог ли я не вспомнить тут повести моего старика о медсанбатах и переполненных санитарных поездах, где до следующей станции умирающий лежал на одной полке с умершим? «Мисс Гэйдж принесла мне гоголь-моголь в стакане». Засмеялся бы мой старик, прочитав это, или сплюнул бы? Допускаю, впрочем, что прочёл бы с интересом и сказал – «ну, то ж у людей».
Старик мой был сильнее меня и потому снисходительнее. И все-таки, случись им встретиться, моему старику и лейтенанту Генри (господи, разница в возрасте между ними всего лет в двадцать семь!), и никакой переводчик не помог бы им понять друг друга, во всяком случае в отношении к войне. Один купил на предъявительский чек возможность быть раненным на Апеннинах, средь тёпленьких античных морей, но при этом в настоящем бою, о каких забыло сытое его отечество, купил возможность подержать Бога за бороду и заодно влюбиться, трагически и прекрасно. На другого война навалилась бедой, которую хочешь не хочешь, а одолевать придётся, иначе не жить ни детям твоим, ни жене, ни родителям, ни соседям – а тогда и тебе самому зачем жить? В своей войне мой старик был один из обороняющегося народа, лейтенант же Генри был в своей просто один…
***
– Пад-йом, – сказал негромко старшина Александро́в.
Я вскочил и отбросил книжку. И уже стоя навытяжку в белье, сообразил, что ничего особенного не случилось, просто он опять меня застукал. Жухлые вишенки смотрели, не мигая:
– Какой был приказ?
– Отдыхать, товарищ старшина.
– Почему нарушаете?
– Я отдыхаю, товарищ старшина.
– Вы развлекаетесь, рядовой Новико́в. Это не одно и то же.
– Но́виков, – сказал я.
Он не обратил внимания на дерзость.
– Приказываю отдыхать. После отдыха доложите сержанту Исмаилову, что я назначил вас на пост в гараже. Как хорошо отдохнувшего.
– Йесть, товарищ старшина!
Старшина Александро́в медленно оглядывал меня. Мало кто глядит орлом в пузырчатых солдатских кальсонах, босой, но во мне было, видимо, нечто оскорбительное глазу старого строевика.
– Всё та же? – кивнул он на книжку, горбом стоящую на соседней койке. – Долго читаете.
– Времени мало, – пожал я плечами.
– Здесь армия, – терпеливо сказал старшина. Видно было, что он не пожалеет сил на мою перековку. – Ежели возьмёте книжечку на пост – гауптвахта. Приходится вас воспитывать, хоть вы и с высшим… рядовой Новико́в.
– Но́виков, – возразил я более уверенно, благо за прошлую дерзость наряд мне не вкатали.
– Исполняйте, – терпеливо приказал старшина и вышел из казармы.
Как я мог не услышать этих чугунных шагов?
***
Проснулся я ровно через три часа. Оделся, намотал портянки – давно надо постирать, да не успеваю, – обул сапоги и пошёл будить сержанта Исмаилова. Тот спросонья обложил меня узбекским матом, оделся, намотал портянки – чистые и мягкие, такие бывают у настоящих строевиков, – обул сапоги и повёл меня к гаражу, бурча про слишком умного ишака, который сам не вылезает из оглобель и арбакешу жить не даёт.
Вдвоём мы быстро отыскали часового. Мы отыскали его в кабине вездехода «Урал», рокотавшего размеренно и низко, словно в нем мотор прогревался на холостых оборотах. Однако этот «Урал» стоял на ремонте и даже на колодках, так что рокотать в нем мог только ефрейтор Шинкаренко.
Приблизившись на цыпочках, сержант дёрнул дверцу и рявкнул:
– Подъём!
Опытный Шинкаренко перестал рокотать и повёл очами:
– А я не сплю.
– А что ты делаешь? – удивился сержант.
– Греюсь. На улице дует, холера.
– Почему не кричал – стой, кто идёт?
– Та я же не слепой. Вижу, товарищ сержант идут, с ними смена. Не диверсанты, славу богу. А кричать… так на начальство кричать разве ж можно?
Рассуждая так, он задом выбрался из кабины, обдёрнул шинель и закинул автомат на плечо вниз стволом.
– Значит, пост я свой сдал, товарищ сержант, имушчество на месте. Закурить не найдётся? Аж уши опухли…
Сержант Исмаилов взял себя в руки.
– Скажи спасибо, Шинкаренко, трудное положение в части. Закатал бы я тебя суток на пять!
– Дякую. Та за що?
– За нарушение устава караульной службы!
– Так не украли ж ничего пока, товарищ сержант, все машины по счёту! Серёжа, братику, позычи курнуть…
Классный шофёр был Шинкаренко, но строевик неважный, как и я, – не мог усвоить, что часовому не положено иметь при себе сигарет.
Он ушёл за негодующим сержантом, а я остался на посту.
***
Был март, морозы отошли недавно, однако ночи оставались чересчур длинны. Я постучал сапогом о сапог, поправил за спиной автомат. Его тяжесть, угол приклада на пояснице и запах смазки придавали мне неведомую прежде, тупую и наглую уверенность в себе. Одним движением пальца я могу остановить слона и повалить на землю носорога. Люди вовсе не в счёт.
Спать не хотелось. Над выпуклыми крышами грузовиков плыла розовая в яблоках луна, но света не давала, гараж освещался лиловым сиянием фонарей на столбах. Я отправился в обход объекта. Гараж был почти пуст, ротная техника отрабатывала манёвры на учениях. Ледок на лужах крошился под каблуками, на некоторых только трескался, а на иных и вовсе оставался гладким, как полированный гранит. Чем мельче лужа, известно, тем прочнее лёд.
Из-за угла навстречу мне вышел лейтенант Генри. То есть, не Генри, а Гена. Это был вполне советский лейтенант, Гена Белоконь, и я согласно уставу снял автомат с плеча.
– Стой, кто идёт?
– Разуй глаза, Шинкаренко! – отвечал лейтенант Белоконь, не думая останавливаться. Лёд разлетался под напористыми каблуками. Я передёрнул затвор.
– Стой, стрелять буду!
Члик-чляк затвора хоть негромкий, а слышен всем отлично. Лейтенант Белоконь застыл как шёл, с расставленными по ходу руками-ногами.
– Сергей, ты что ли? Убери автомат. Вот фокусник, тоже мне…
Будь на Генкином месте другой офицер, а лучше бы всего лично командир роты, я б не удержался от соблазна положить его на мёрзлую лужу и пальнуть в воздух, как велит устав. Это бы внесло разнообразие в систему «четыре через четыре».
– На предохранителе, не бойся, – сказал я, но все же отомкнул магазин и дёрнул затвор ещё раз, для гарантии извлекая патрон из казённика.
Поскольку никто нас не видел, лейтенант Белоконь счёл возможным снять стресс моей сигаретой, которая надо же, оказалась в кармане. С глазу на глаз он позволял называть его Геной, однако на людях соблюдал субординацию. И как-то даже вкатил мне наряд вне очереди – что-то я спросил у него без положенного «Разрешите обратиться, товарищ лейтенант». Хуже того, я сказал: «Гена, будь добр…» Такое нарушение устава подрывало боеспособность нашей роты, и взгляд Александро́ва, случившегося в тот момент неподалёку, не оставлял сомнений на этот счёт.
– Посты вот обхожу, – измученно сказал лейтенант Гена. – Кто бы знал, как надоело. Всех дрючить надо, не солдаты, а мухи сонные.
– Измотались ребята, – сказал я, – ничего удивительного.
– А ты что здесь делаешь? – сообразил Гена. – Шинкаренке ещё два часа положено стоять.
– Да старшина поставил. Вне очереди.
– Опять сцепились?
Я пожал плечами. Я к старшине не цеплялся.
– Зря ты с ним бодаешься, – сказал Гена. – Правая рука капитана. Плетью обуха не перешибёшь.
– Ничего перешибать не собираюсь. Просто мы не понимаем друг друга.
– Чудило ты, ей-богу… Кого здесь понимать? Зачем? Надо исполнять команды, больше в части от тебя не требуется.
В Генкином здоровом розовом лице было что-то неуловимо овечье – может быть то, что он, когда нервничал, мелко-мелко перебирал губами. А может ноздри, узко и наискось прорезанные в овальном носу. Это он, лейтенант Белоконь, привёз нас сюда из карантина. Наш покупатель. Его отправили за пополнением с наказом отобрать телеграфистов, владеющих азбукой Морзе. Меня он выбрал потому, что я кончил тот же институт, что и он, только на год позже и вечернее отделение, а он дневное, с присвоением офицерского звания. Азбуки Морзе я не знал, и за это Гене влетело. Он пожалел, конечно, что поддался корпоративному чувству, но сделанного не воротишь, оставалось только следить за субординацией. Он хотел спокойно прослужить оставшийся год, а за кумовство и подрыв авторитета командования его могли перевести служить из родного города на точку.
– Я выполняю команды, – сказал я. – Но главного не понимаю – что у нас за рота? Откуда в армии взялась такая?
– Что тебя не устраивает? Казарма тёплая, кормят хорошо, служим в городе – чего ещё?
Он понимал, что я имею в виду, и все-таки лояльно удивлялся.
– Гена, – сказал я, – мой отец на пенсию вышел полковником, а начинал солдатом. Все моё детство по военным городкам прошло. Ходить учился на плацу, так что я представляю себе настоящую роту. Я знаю, что кадровый офицер, это одно, а наш капитан Великанов – прямо противоположное…
– Ну чего ты орёшь… – поморщился Гена. – Хочешь, чтоб Александро́в услышал?
– Иди-ка ты… посты проверять, – сказал я. – Не отвлекай часового.
Лейтенант Белоконь заперебирал губами:
– Чего психуешь? Думаешь, я не устал? Один на всю роту, круглые сутки дежурю…
– Зато на учения не поехал, – сказал я. – Жену контролируешь. На ещё сигарету, и вали отсюда, а то не дай бог Александро́в увидит.
– Легче на поворотах, рядовой, наряд приварю, – пообещал лейтенант Белоконь. Однако сигарету взял.
– А я уже имею вне очереди.
– Добавлю про запас. Но ты смотри, Серёга, я серьёзно насчёт старшины. Я вас проверяю, он меня. Так что лучше не спи.
И он ушёл, а я, признаться, испытал облегчение. Можно понять, когда человека тиранят неподвластные обстоятельства, но когда он сам себе назначает тирана, да ещё укладывается ему под ноги, чтобы удобнее топтать – видеть этого не могу. И ради чего? Ведь не упрощает Гена жизнь себе, помыкают им хуже, чем если бы он сопротивлялся. Я не хочу сказать, что меня тиранили обстоятельства в облике старшины; я не преувеличивал нашей обоюдной неприязни и знал, что на наряды нарываюсь сам. Но я не понимал, как можно с такой готовностью и даже страстью бояться капитана Великанова, даже если он на самом деле может сослать тебя на точку.
***
Закончив обход гаража, я подошёл к «Уралу», в котором нарушал устав Шинкаренко, взобрался в кабину и пощёлкал выключателем. Свет не загорелся. Густо пахло ефрейтором, который трижды в сутки жрёт чеснок и мажет сапоги гуталином, а сигареты курит «Спорт» по восемь копеек пачка. Я полез из кабины на воздух.
Рядом стоял фургон с аппаратурой связи, тоже без колёс, на колодках, по-армейски – кунг. Я обошёл его кругом, подёргал ручки – заперто. Тогда я вспомнил, что под навесом видел сиденье от грузовика, и отправился за ним, и приволок его на середину двора, под столб с фонарём. Усевшись удобнее, я на случай, если усну, зажал автомат меж вытянутых ног и поднял ворот шинели, укрываясь от мартовского ветра, нудного, как сквозняк в нежилой квартире.
Вынул из-за пазухи роман и открыл наугад. Света хватало. Доблестного Фредерика Генри собирались оперировать, а он интересовался:
– Кто этот врач в чине капитана?
– Это очень хороший миланский хирург.
– Ведь он в чине капитана, правда?
– Да, но он очень хороший хирург.
– Я не желаю, чтобы в моей ноге копался какой-то капитан. Если бы он чего-то стоил, он был бы майором. Я знаю, что такое капитан, доктор.
следующая глава →