все главы
В «скорой» меня сопровождала в последнюю юдоль медсестричка с очень яркими голубыми глазами, чуть раскосая, чуть скуластая, со смуглой гладкой кожей и крупными, притом красивыми руками. Держалась сухо. Собрав силы, я спросил, долго ли у них страдают предынфарктники, прежде чем… ну, прежде чем…
– Вам нельзя разговаривать, – строго сказала она.
– Слушать-то можно…
– Слушать – тем более.
Я понял, что лучше мне не слышать того, что она может, по опыту, сообщить на заданный вопрос.
– Как вас зовут, узнать можно? – спросил я, забыв на секунду о своём положении. Зато она не забывала.
– Помолчите, больной. Теперь это не имеет значения.
– Имеет, – слабо сопротивлялся я. – Может, вы последняя девушка, которую вижу. Может, с вашим именем мне суждено…
– Вот звонарь, – улыбнулась она уголочками губ. – Ну, Татьяна. Легче от этого?
А мне и в самом деле стало легче. Одно дело помирать на руках у Татьяны, другое – у безымянной медсестры, которой ты до лампочки. Тем более, что машину нещадно швыряло на поворотах. Водитель тоже уже не церемонится. Ну что ж, у них с Татьяной этой большая практика…
***
Машина уже сигналила перед воротами госпиталя, а я оставался в сознании. Так молодой организм цепляется за жизнь. Ещё несколько виражей по дорожкам, и мы остановились.
– Выходите, больной, – приказала Татьяна, придерживая дверцу открытой. Этим ограничилась её забота о пациенте.
– Как выходите?
– Ножками, как.
– Сам?
– А надо, чтобы я вас вынесла?
Нет, этого я точно не хотел. Санитаров не видно. Ладно. Все равно мне конец.
Я стиснул зубы и медленно сел на носилках, прислушиваясь к боли в груди. Вот и она. Я выполз из машины, выпрямился. Меня шатало. Впервые в жизни я чувствовал, что могу в любой момент грохнуться наземь и…
– Больной Новиков, чего ждём?
Татьяна уже поднялась по широким ступеням к двери, рядом с которой блестела мрачная с золотыми буквами доска:
ОТДЕЛЕНИЕ АНЕСТЕЗИОЛОГИИ
И РЕАНИМАТОЛОГИИ
Не раз прогуливался я с Емельяном мимо этого трёхэтажного особняка с флигелями, с белыми лепными наличниками вокруг окон и здравоохранительными аллегориями по фронтону. Знакомое здание, знакомые тополя в знакомой аллее, знакомый воздух с запахами аптеки и дёгтя – это несколько успокоило меня. Нет, здесь нельзя помирать, как попало, здесь все делается по правилам…
Следом за Татьяной я, ступая на следующую ступеньку с той же ноги, поднялся на второй этаж. Она привела меня в душевую.
– Мыться тоже самому? – спросил я безнадёжно.
– Звонарь! – фыркнула Татьяна, сунула мне пижаму с бельём и ушла.
Вышел я из душевой уже полноценным больным – в пижаме песочного цвета и черных тапочках на босу ногу. Вновь появилась Татьяна. Она провела меня по коридору, выстланному фальшивым паркетом из релина, открыла дверь одной из палат и сказала:
– Ваша койка левая. Ложитесь и ждите, доктор скоро придёт.
Левая. Ну, дела… Не в левом ряду двадцать восьмая нижняя, а просто левая. Кроме неё в палате была только правая койка.
В армии меня угнетали более всего колоссальные просторы помещений. Спальни, умывальные, столовые, сортиры – всё рассчитано на одновременные отправления потребностей больших человеческих масс. А в этой палате две тумбочки, письменный стол, окно и всего две кровати. Вот это реанимация! Вот это курорт! Да при двух кроватях, приободрился я, сам инфаркт не страшен, не то что предынфарктное…
Я подошёл к своей койке, похожей на казарменную только количеством ножек. Так автомобиль схож с телегой среднерусского образца числом колёс. В разные стороны из этой удивительной кровати торчали никелированные рукоятки. Я повернул одну, стараясь не перегрузить ослабшее сердце, и изголовье поднялось углом. Ай да кровать. Я вернул изголовье в исходное положение и с предосторожностями улёгся.
Значит, я угодил в реанимацию. Что ж, судьба. Пора переиначить старую заповедь — не зарекаться от сумы да от тюрьмы. С сумой ходить некому, какой-никакой оклад за присутствие везде получишь. Нынче нельзя зарекаться от тюрьмы да от реанимации. Даже если кажешься сам себе вечным и чирикаешь от полноты бытия, как воробей на буханке.
***
И вот лежал я на замечательной кровати, внюхивался в незнакомый воздух, вслушивался в незнакомые звуки за дверью, и все более становилось тревожно. Сквозь стену справа доносились тихие стоны. Я не мог определить, мужчина стонет или женщина. По коридору кто-то часто проходил, шаги были быстрые и беспощадные, от них в двери позвякивало матовое стекло, и всякий раз беспощадный проходил мимо моей двери дальше, и это было хорошо. В облаке сдержанных голосов прокатилась по коридору каталка. Непрерывный бормоток колёс зашаркивался множеством подмёток, и только тот, кого везли на каталке, безмолвствовал, и это тоже было слышно.
Как и в ЛОР-отделении, здесь сильно пахло дезинфекцией, бинтами и камфарой, но была в здешнем воздухе ещё одна отчётливая, очень резкая, неприятная жилка, я даже чувствовал жёлто-зелёный цвет. Но тогда я не мог понять происхождения, не знал ещё, что так остро смердит плоть, гниющая в живом теле. Это запах, например, перитонита в последней стадии. Здесь часто лежал кто-нибудь с перитонитом.
Дверь распахнулась и всю палату заполнил огромный врач. Позже обнаружилось, что толстым он показался от халата внакидку, непомерно высоким – от колом стоявшей на голове белой шапочки, а на самом деле был просто массивный, выше среднего роста здоровяк.
Врач-здоровяк уселся на другую кровать и молча на меня уставился. На плечах его под халатом проступали крупные звезды, но я тяжелобольной и вставать не обязан. Он смотрел на меня, я на него. На вид ему было недалеко за сорок, лицо большое и мягкое, с начинающими отвисать щеками и крупным носом сапожком. В припухших веках поблёскивали медвежьи глазки без белков. Меня они рассматривали без церемоний, как предмет. Наконец, он сказал:
– Ну, давай знакомиться, Серёжа, – и протянул толстопалую руку. – Доктор Зайков, Михаил Андреевич.
Я пожал эту руку – сильную, чистую, тёплую, какой и должна быть рука врача. И подумал, что трудно придумать ему более подходящее имя и менее подходящую фамилию.
– Рядовой Новиков, – представился и я. Тьфу ты, он ведь уже назвал моё имя.
– Отлично, рядовой Серёжа Новиков. Почему лежишь, почему лицо печальное? Болит чего-нибудь?
– Тут, – показал я на грудь и добавил на случай, если ему не сказали: – Предынфарктное состояние.
– А-а… Ну, Татьяна, ну, бес! Поднимайся, состояние отменяется. А то неудобно – старший по званию сидит, а рядовой разлёгся среди бела дня.
Ничего не понимая, я осторожно сел и свесил ноги с кровати.
– Сердце у тебя, как у молодого коня, – сказал Зайков. – Я бы от такого не отказался. Я ведь смотрел твою кардиограмму.
– Меня на «скорой помощи» …
– «Скорая» – для скорости. А Татьяна – это Татьяна. Ты с ней ещё познакомишься.
Наконец до меня дошло, что предынфарктного состояния нет. Стало досадно, словно не капитана Великанова, а самого меня надули. Вознесли в нежильцы, окружили предсмертной заботой, дали жизнь свою мысленно перебрать – да и швырнули назад, в обыденность здоровых людей.
– Зачем понадобился? – спросил я довольно сердито.
– Уж есть нужда. Стал бы я посылать за тобой машину.
– Телевизоры опять чинить? – сказал я просто-таки уже грубо. Обидно, ведь и впрямь страдал по дороге болью в груди, спазмы были хоть куда, в самый раз для реанимации. Да и здесь, в палате, хорошо болело. А после его слов вся боль куда-то девалась, и я теперь не помнил даже, с какой стороны она была.
– Ты нужен нашим больным в отделении, – сказал Зайков, не обращая внимания на хамский тон.
– Я не медик.
– Медиков здесь без тебя хватает. Ты ведь знаешь электронику?
– Откуда вам известно?
– Старшина из ЛОРа рассказал, что ты очень умный инджи́нер.
– Он преувеличивает.
– Может быть. Но ты закончил институт связи?
– Только в прошлом году. У нас, чтобы стать специалистом, нужно поработать лет пять.
– У нас, положим, тоже. Поэтому я, видишь, пока не прикомандировываю тебя. Пока ты будешь как будто немножко больной. Пока не познакомимся с твоей работой.
В этой маленькой палате мы сидели, едва не касаясь друг друга коленями, как попутчики в железнодорожном купе, и в упор смотрели друг на друга. Зайков мне сразу понравился, но это ничего не значило, ведь и Гамлет мне поначалу очень понравился. То ли таково профессиональное обаяние врачей, то ли моё неумение разбираться в людях. Во всяком случае, ошибаться ещё раз не хотелось. В казарме с Александро́вым всё было проще и честнее. Так что доктору ехать этим поездом дальше, а мне выходить.
– За помывку спасибо, – сказал я, – не зря сюда ехал. Прикажите вещи мне отдать, товарищ подполковник.
– То есть?
– Вы же сами сказали, что я здоров. Мне в роту надо, родине долг отдавать.
– Так, начинается, – ненадолго этому мишке-зайчику хватило выдержки. – Демонстрация норова. Ну-ка, солдат, пойдём со мной.
Он вышел из палаты, подняв такой смерч, словно вычерпнул халатом весь наличный воздух. Младшему по званию, мне ничего не оставалось, как нашарить шлёпанцы и последовать за ним.
***
Через две двери от моей палаты Зайков отворил третью и вошёл. Я тоже.
Эта палата была не больше моей, но просторнее, потому что здесь стояла только одна кровать посередине. Горели все светильники на потолке, их многовато для такой небольшой палаты, свет прямо распирает её. На кровати человек. Зайков подошёл к нему, велел мне стать с другой стороны.
Я сделал это. Я сдерживал дыхание как мог, потому что зелёный смрад в этой палате ощущался, кажется, даже на ощупь. Нечто скользкое и едкое.
О таких, как человечек на кровати, говорят – маленькая собачка до старости щенок. Жёлтые замшевые ручки перебирали край простыни, которой он был укрыт до подмышек, а глаза – удивительной на этом морщинистом личике нежной и глянцевой синевы, – глаза смотрели на доктора с виноватой мольбой, словно своим пребыванием здесь он отвлекал по пустякам занятого человека.
– Как дела наши, Павел Петрович? – Зайков забрал в свою лапу тощенькое запястьице, нащупал пульс.
– Получше сегодня… – синеглазый оскалил зубы, неожиданно здоровые и крупные, но все равно улыбка эта была ужасна. Я не мог понять, в самом деле он так стар, или это болезнь изнурила его. Свалявшиеся на черепе грязно-жёлтые волосы казались седыми, зубы и голос могли принадлежать тридцатилетнему, а такие гиацинтовые глаза я видел только у детей.
– Отлично, отлично, – бурчал Зайков, поглядывая на часы. – Наполнение ничего, хороший пульс. Ну-ка, рану посмотрим…
Он откинул простынь, и в нос ударила волна совсем уж оглушительной вони. На голом животе синеглазого зияла дыра величиною с блюдце, окружённая валиком заветренного, порченого мяса. В глубине дыры под ослепительным светом шевелились зеленовато-сизые комья, и я не сразу сообразил, что вижу. Знал, конечно, что не опилками человек наполнен, но, увидев вот так вдруг, чем именно, я растерялся. Должно быть, я не справился со своим лицом, потому что синеглазый сказал виновато:
– Пахнет худо… а так ничего уже, Михал Андреич… меньше печёт…
– Так я же не зря вас хвалю, – бурчал под нос Зайков. – И гноя сегодня меньше. – Он вглядывался в рану так строго, словно намеревался сделать кому-то там серьёзное внушение. – Нет, хорошо. Но мы ещё как следует присыпем стрептоцидом.
– Помогает ведь, правда ведь, Михал Андреич? – при этом синеглазый с той же мольбой посмотрел на меня, постороннего человека, которому нет резона его обманывать, и я усердно закивал, превозмогая тошноту.
– Обезболивающее будем сегодня? – спросил Зайков.
– Потерплю, Михал Андреич… привыкнуть боюсь… говорят, привыкают к ним… наркотики…
– Смотрите. Я бы дал вам омнапону.
– Да потерплю, спасибо… вроде меньше печёт…
– Вы молодцом, Павел Петрович, – сказал Зайков. – Я вас в пример ставлю другим больным. Вот бы все, говорю, так с болезнью боролись.
Синеглазый застенчиво улыбнулся:
– Стараюсь…
– Девочки за вами хорошо ухаживают? Жалоб нет?
– Да что вы… как выйду отсюда, девочкам целую клумбу цветов…
– Всё, не разговаривайте больше. – Зайков накрыл его до шеи простыней, в которую тут же вцепились жёлтые пальчики, и принялись часто и слабо теребить ее.
Велев мне подождать в коридоре, Зайков подошёл к посту и что-то сказал двум медсёстрам в одинаковых высоких белых клобуках. Одна из сестёр записала в журнал, другая вынула из стерилизатора шприц, наполнила из ампулы и вошла в палату синеглазого. Зайков вернулся, и мы пошли по длинному коридору.
– Ну, видел?
Спазм от вони ещё сковывал горло, я только кивнул. Я знал, конечно, что людям свойственно болеть, с ними случаются жуткие несчастья, смертны все и не всем удаётся расстаться с жизнью без физических мучений, – но это всё были представления, с обыденной жизнью не связанные. Я не любил читать о страданиях. Казалось, что с каждым новым читателем описываемый страдалец переживает муки с самого начала. Поэтому я, например, очень бегло просмотрел сцену гибели бедняги Пассини в «Прощай, оружие!» – там он бормочет до безумия жуткие молитвы. А тут не вымышленный Пассини. Настолько настоящий человек, что я мог потрогать пальцем его кишки…
– Он скоро умрёт, – сказал Зайков. – С таким перитонитом если выживают, то это уже чудеса из области веры. Знаешь, почему он умрёт?
Я еле разомкнул гортань:
– Я не медик.
– Этот чудесный и терпеливый Павел Петрович умрёт потому, что ему не измерили вовремя температуру. Сестры мерят температуру каждые три часа, чаще не позволяет их загрузка, но таким, как он, надо мерить каждый час. Беда оказалась в том, что человек он деликатный. Померили температуру – нормально повышенная, все хорошо, стрептоцид работает. А через полчаса начался жар. Он-то это почувствовал, но постеснялся сестру беспокоить. К следующему измерению лежал с готовым перитонитом – разлитым, обширным, о котором мы ничего не знали.
– Ну так и надо мерить температуру постоянно, – сказал я. – Не градусниками, конечно. Есть приборы.
– И у нас есть приборы, – перебил моё просвещённое мнение доктор Зайков. – Сундучок килограммов на восемь, к нему отдельный датчик. Медсестра его поднимает двумя руками, а носить лучше вдвоём. Она должна носить сундучок по палатам, датчик ставить в анус, ждать, пока нагреется, записывать показания, потом датчик дезинфицировать и волочь это чудо к следующему больному. Сколько времени нужно? Поэтому сестра берет стакан обыкновенных термометров, идёт по палатам и втыкает в задницы. Но не чаще, чем раз в три часа.
– Поставьте к каждому больному свой прибор. Пусть сестра обходит и записывает показания.
– Мне это тоже приходило в голову, – сказал Зайков серьёзно. – Только где взять десять приборов?
– Можно переделать ваш один прибор. Только датчик должен быть у каждого больного свой. Сёстрам ходить по палатам не нужно. Пусть сидят на посту и записывают.
– Верно мыслишь, инженер. Только кто нам его переделает?
Я сдался. Не перед его профессиональным обаянием. Это внутренности синеглазого выбили меня из колеи.
– Хорошо, я попробую переделать. Но придётся доставать детали, много деталей. Инструмент, опять же.
– А как же рота без тебя, рядовой? – Он не мог не отметить победу.
– Недельки за две управлюсь, и в роту.
Пусть особо не радуется.
***
Заложив руки за спину, Зайков ступал со мною рядом – мы прошлись по коридору туда и обратно раз пять, – и от его шагов потряхивались стеклянные шкафы вдоль стен. Из палаты синеглазого вышла медсестра с пустым шприцем и направилась к посту. У неё была гимнастическая, с носочка на пятку, походка и крепкие икры бутылочками.
– Составишь список, что нужно, – сказал Зайков. – Инструмент принесу из дома.
– Тестер, паяльник?
– И это есть.
Мы шли мимо палаты, из которой доносились равномерные стоны. Их я слышал ещё в предынфарктном состоянии, и от монотонности этих стонов, от безнадёжности и муки, я даже тут не мог разобрать, мужчина стонет или женщина.
– Тоже перитонит? – спросил я.
Зайков не ответил сразу. Когда мы отдалились от этой палаты, тогда сказал вполголоса, словно стонущий мог его услышать: – Канцер. По-русски — рак.
Как ножом провели по стеклу от этих зловещих слов.
– А кто этот… больной?
– Лётчик-испытатель, представь себе. Эта дрянь не различает профессий.
– Молодой?
– Ровесник мне, двадцать седьмого года.
– Выживет?
– Исключено, к сожалению. Поздно спохватился лётчик, все надеялся, что обойдётся. Теперь просит усыпить. Ужасно. Ему бы характер Павла Петровича.
– Мог бы выжить?
– Нет. Но умирал бы легче.
– А Павел Петрович, кто он? Тоже лётчик?
– Писарь из военкомата. Прапорщик. Неоконченная восьмилетка, а характера на троих испытателей. Только, думаю, никто бы этого не узнал без перитонита.
– Лучше не узнавать так.
– Я тоже так думаю. Теперь иди в свою палату. Сегодня осмотрись, обвыкни, а завтра я принесу инструменты. И начнём.