все главы
Фляжку изготовил германский концерн Siemens & Halske в одна тысяча девятьсот тридцать шестом году.
В ящике с серо-зелёными сестрицами, обёрнутыми в пергаментную бумагу, она провела несколько бурных дней на складе завода. Ящик носили с места на место, откуда-то вытаскивали и куда-то впихивали, раз уронили, потом везли в громыхающем вагоне, потом в грузовике. На смену тряске и грохоту пришло благочиние цейхгауза пехотного полка, расквартированного в городке Вуппертале, земля Северный Рейн-Вестфалия. После этих событий год за годом дремала фляжка в тишине и тесном окружении сестриц. Но не для того расходовал концерн стратегический металл алюминий, чтобы хоронить его по каптёркам.
В один замечательный день крышка ящика взвыла гвоздями, откинулась, и сестрицы с шелестом начали выпархивать одна за одной. Плеснул и на наше изделие свет. Взлетело и оно, впервые ощутив тепло руки своего хозяина. Рука повертела юную, свежую, отсвечивающую зеленью фляжечку, подбросила её разок и прицепила на предписанное место над ягодицей. Фляжка приступила к служению задачам рейха.
***
Тем же летом восточнее Вупперталя – восточнее всей Германии, распростёршейся в новых границах, – в селе Белыничи, Белорусская ССР, был праздник. Сразу несколько парней и девушек уезжали в Ленинград, поступать в педагогический институт имени Герцена. Праздновали не столько их отъезд, конечно, сколько замечательную надежду, что оглянуться не успеешь, как будут в Белыничах свои учителя, из деревенских. Селяне пели, пили и желали друг другу дожить до этого светлого времени – как будто знали, что не все доживут. В числе отъезжающих сидел за столом юный Федя, одетый в праздничное, стриженный «под политику».
За два семестра на историческом факультете Ленинград сделал из Феди нового человека. Мир его расширился необозримо. В будущем воссияли такие цели, которым он в Белыничах и названия-то не знал, – аспирантура, кафедра… И наступило лето следующего, сорок первого года, и Федя приехал на первые свои каникулы. Носа не драл нисколько, родне привёз гостинцев, матери платок, и первым делом полез чинить прохудившуюся крышу.
***
А что же фляжка поделывала в свой первый год служения рейху? О, она-то за этот год повидала Европу. В воинском эшелоне, составленном из плюшевых вагонов первого класса, пересекла Бельгию и по дивной долине Уазы прикатила в Париж, где несколько месяцев заливалась шипучим сидром. Чудный город, превосходный сидр, много музыки. Незабываемая зима в туманах.
Весна за ней прошла не так комфортно. Ту весну фляжка таскалась по вонючим казармам протектората Богемии и Моравии, раз была украдена, вновь обретена, а ближе к лету угодила в Область государственных интересов Германии, в захолустнейший Радом. Но и там хозяин долго не задержался. Повёз её через Демблин, Пулавы и Люблин на границу варварской России, в Холм.
Много было выпито из фляжки в тот год, но всё не крепче сидра, ибо рейхсвер снабжался тогда неплохо. А её хозяин, рядовой Йенике, в прошлом был виолончелист и привык иметь ясную голову. В его родном городе Касселе, земля Гессен, всякий музыкант уважал себя не меньше, чем своё искусство. Уж они-то с господином хауптманом, тоже кассельцем и тоже музыкантом, никогда головы не теряли, зато при первой возможности давали скромные концерты для господ офицеров. По всей Европе, от Вупперталя до Холма, не так уж трудно было достать на вечер приличную виолончель, а свой альт господин хауптман всегда возил с собой. Исполняли большей частью Вагнера, конечно. Чаще из Парсифаля. А в пятницу, двадцатого июня сорок первого, в одном из костёлов Холма они с господином хауптманом представили на суд однополчан свою трактовку увертюры Полония. На следующий день местная газета отметила, что музыка звучала в согласии с историческими задачами НСДАП.
Через тридцать часов после памятного концерта грохнули первые разрывы бомб на Восточном фронте. И двинулись они друг другу навстречу – лысый виолончелист, которому не суждено было больше увидеть никакой виолончели, и юный историк, отложивший мечты о кафедре до победы над врагом. И через каких-то три года их разделяла только полоса замечательного летнего лужка, над которым, не обращая внимания на суетливое человечество, басили основательные шмели.
В полной тишине качался и плыл этот виолончельный звук, но рядовой Йенике его не слушал. Он допивал из фляжки остатки картофельного шнапса с целью освободить посуду для более благородного напитка. Последний раз он прижимал витое горлышко к губам, обмётанным коркой, и он предчувствовал, что этот раз – последний, но он давно устал предчувствовать конец перед каждой атакой русских. Постоянное предчувствие теряет смысл – иначе разве стал бы он сейчас давиться скверным шнапсом! Сделав свой действительно последний глоток, он перелил во фляжку полбутылки коньяку, добросердечно оставленного господином хауптманом, потом аккуратно завернул крышечку и подвесил фляжку к ремню. Артиллерия русских только этого и ждала. Снова начался ад.
Солдат Йенике опять не жил. Три года он не жил в эти минуты или часы, когда вокруг кипел огонь, дым, грохот, когда в воздухе пело железо, а земля подымалась фонтанами и окатывала его, будто облизывала, прежде чем поглотить навсегда.
В эти минуты или часы рядовой Йенике просто не жил и потому не знал их действительной продолжительности. Просто бегал за господином хауптманом, тоже кассельцем и тоже музыкантом, – к тому времени оба уверовали, что назначены провидением в талисманы друг другу, – бегал за серой спиной, перекрещённой ремнями, сам куда-нибудь стрелял, падал, если падал господин хауптман, и снова безошибочно устремлялся за ним, ибо это был единственный способ уцелеть для обоих. Сколько вокруг полегло за эти три года механиков, часовщиков, учителей и бауэров, зато они, музыканты, зато они с господином хауптманом… где он? Где?! Милосердный бог, вот же он, никуда не делся, не беспокойтесь оба, бессмертные музыканты, – лежит господин хауптман на дне траншеи и потягивается, как со сна, трёт сапогом о сапог и потягивается сладко, как пробуждающееся дитя…
Что ж, раз так угодно провидению, рядовой Йенике тоже скрючился под глиняной стенкой. А когда в траншею с дымного неба спрыгнул русский, Йенике вскинул шмайсер, а Федя, поймав три зрачка – два человечьих, один ствола, – брызнул туда очередью из ППШ.
Бой на этом кончился. Остался позади ещё один лужок, перепаханный и умолкший, но снова свой. Взвод переговаривается в соседних окопах, команды нет, поэтому, осмотревшись, Федя снял с убитого фляжку и часы, всё шерсти клок. Дальше лежал офицер, тот интереснее по части документов и карт. Не говоря о пистолете системы вальтер и более шикарных часах, о портсигаре серебряном с зажигалкой, бинокле и прочем вознаграждении солдата за выигранный бой.
***
Сколько ж перебывало трофея этого в вещмешке за войну! И уплывало сколько! А фляжечка вот прижилась, ибо удобна в службе. Тёрлась об другой солдатский зад, про сидр давно забыла, двигалась на свою родину.
Разобравшись с тысячелетним рейхом, Федя выехал в теплушке на Дальний Восток. Громя Квантунскую группировку, опять уцелел. Из армии его за молодостью лет уволили только в пятьдесят четвёртом, к тому времени охладевшим к исторической науке. Увидел он за эти годы столько, что Ленинград почти не вспоминался. А вот Белыничи, напротив, свербели в душе неустанно. Так что первым своим гражданским делом он съездил на родину.
Приехал. Друть течёт светлая, как прежде, только церковь кучей кирпича и куполов лежит в овраге. Многих домов тоже нет на щербатых улицах. На месте Фединого дома незнакомые мужики строили школу. Отыскался довоенный зять-вдовец, уже опять женатый. Сводил его бывший зять в Задрутье, в рощу. Постояли там у плоской насыпи, сплошь заросшей напористой брусникой.
Вся Федина родня лежала здесь, отделённая от него тонким слоем песка. «Война, брат, – сказал бывший зять, – доставай свою фляжку».
Давно стёрлась краска на ней. Стала фляжка серебряная, а до сих пор читается на донышке: Siemens & Halske. И на крышечке, вокруг свастики: Gott mit uns. И на выпуклом боку, много крупнее прочего, на фронте Фёдором вырезанное змейкой «За Родину, за Сталина!» Из-за последней так и не были выкинуты остальные надписи, с фляжкой вместе.
***
– Ловко выпиваете, – сказала Ираида Андреевна. – Супруга сильно огорчается?
– Чем? – насторожился Фёдор.
– Выпиваете сильно, говорю?
– Не выше нормы. Безобразий вообще не люблю, себя тем более не допускаю. – От крышечек, на вид незначительных, Фёдор хмелел на глазах. – А если Анна огорчается, сама и виновата. Не надо мужа с работы уводить.
– В получку, что ли? – без труда догадалась Ираида Андреевна.
– В аванс тоже. А когда я нажирался? Норму соблюдаю. Ни граммом больше. Но и не меньше!
– А специальность у вас?
– Краснодеревщик. На весь Таврай один. Нет такого клиента, чтоб мне не поставил за руки золотые. Не выпьешь – пожизненно обидишь человека. Я так не могу.
– Фляжку тоже вам клиенты наливают?
– Имеет место. Иногда. Но мы же ж милостей от природы не ждём. Краснодеревная работа вся на растворах, растворы на спирту. Остаток во фляжку идёт.
– Фу, гадость, – поёжилась Ираида Андреевна. – Вам не противно?
– Оно, конечно, не шампанское. Отрыжка как даст, как даст, под утро особенно… Извиняюсь.
– Я бы такого мужа выгнала, – вдруг рассердилась Ираида Андреевна. Фёдор же улыбался щербато, опять отвинчивая крышечку:
– Кто б не выгнал? А Анна терпит. За то она и золото моё…

следующая глава →
← предыдущая глава