9. Омовение

все главы

 

После вчерашнего бездорожья асфальт казался нереально гладким, хотя более восьмидесяти не дозволял. То и дело попадалась гребёнка, на которой машина норовила боком уплясать в кювет. Либо двойными ударами лупили по колёсам стыки полотна с мостами; под некоторыми были сухие русла водосбросов, оживающие раз в году, под другими и впрямь мерцали полноводные каналы в бетонных берегах.

***

Ирина этих перемен не замечала. Пыталась разобраться в услышанном на посту.

Человек убил другого человека. Ирине дико было даже подумать так о ком-то, кого она знала, с кем была рядом. Пусть недолго, не совсем по собственной воле, но ведь говорила с ним, здоровалась за руку – убивают тоже правой рукой, как здороваются?

Она разговаривала с убийцей, касалась чего-то глубоко гнусного и реального, не имеющего общего с безобидными убийствами в детективах.

Живой человек, которого она недавно видела, взял и убил другого человека, с которым она так внимательно говорила, с которым ушла в пески… и закопал убитого в песок. Господи Боже!

Кто убил и кого – вопроса у неё не возникало. Тот старый, тот страшный, тот лысый и толстый, убил чудесного мальчика, и она знала за что. Мальчик отпустил их. Нарушил план и предал товарища. По законам зоны за это верно полагается смерть.

Она попробовала представить Шамиля закопанным в песок, и не смогла. Он и сейчас нависал над нею, заслоняя солнце, обдавая будоражащим, не слыханным в её женской жизни запахом…

Какой же тёмный ужас разразился между четырьмя людьми на проклятом бархане. На происшедшем навсегда останется заклятье. Не рассказать никому, не исповедаться, не переложить хоть на кого-то, хоть толику помрачения, безумной попытки измены мужу со странным и случайным встречным, которого тут же убили…

***

От пустыни не осталось следа. Дорога бежала в хлопковых полях, до горизонта разделяемых шеренгами кургузых шелковиц с несоразмерно толстыми, шишковатыми стволами. Вдоль обочин вытянулись в минаретный рост тополя, перемежаемые незнакомыми деревьями с листвою белёсой и курчавой, источающей терпкий дух Средней Азии.

Георгий Николаевич вёл машину настолько быстро, насколько позволяли дорога с машиной. Вписываясь в очередной поворот, всякий раз ожидал за ним поста милиции, остановки, проверки, окончательных вопросов.

Сейчас он сознавал, что вчерашнее его самообладание было сродни оглушенности, скрывшей от него самого множество прорех в сочинённой наскоро версии. Утренний разговор с инспектором скорее напугал, чем успокоил. Того азиатского жеребца сейчас допрашивают, если уже не допросили, а он рассказывает как оно было и даже чего не было… Поста за поворотом всё не оказывалось, он ждал его за следующим поворотом, вот за следующим, значит, за тем, и думать ни о чем другом не мог.

Всю эту гонку ни словом не обменялись Петрунины между собой, пока не всплыл придорожный щит «Питьевая вода – 500 м». Ирина сказала:

– Останови, пожалуйста, Гоша. Хочется свежей воды.

***

Впереди у дороги кубом высилась купа деревьев. Подъехав, Георгий Николаевич остановил машину на тенистой обочине и длинно выдохнул.

Плещущий грохот стоял под старыми ивами. Это была плотная роща удивительно высоких, густолистых и толстокорых ив, какие растут обычно по берегам озёр. В глубине среди корявых стволов выходила из земли и перегибалась коленом полуметровой толщины труба. Георгий Николаевич подошёл, разминая затёкшую поясницу. Из зева била выпуклая снежно-голубая струя, полуаркой упиралась в позеле­невший бетонный короб, полный бушующей пены. От короба отходил бетонный лоток. В нем вода обретала прозрачность, упругость и витиеватую гладкость, уходя из ивовой купы для полива лежащих до горизонта плоских, серых, с красноствольным вельветом кустиков, хлопковых полей.

– Сколько же может быть, оказывается, воды, – сказала за спиной Ирина.

Георгий Николаевич обернулся. Она держала в руках то же жёлтое полотенце и синюю мыльницу. – Покарауль на дороге, пожалуйста, я вымоюсь.

– Покараулю, – буркнул он.

– Неважно выглядишь, – сказала она. – Не мешает тоже умыться.

– Мойся, ради бога. Только побыстрей.

Вдоль лотка она пошла в молоденькую ивовую поросль, где не так видно дорогу. Георгий Николаевич сказал ей вслед, перекрывая гул струи:

– Послушай и запомни, это важно. Дальше возможны проверки. Нас могут спрашивать.

– О чем?

– Мы нигде не застревали. Свернули на объезд, где надо. Никого после этого не встречали. Ехали медленно, но без остановок. Поняла?

– Почему я должна так говорить?

– Потому что надо так говорить.

– Если я должна говорить неправду, можно узнать, для чего?

– Чтобы сохранить репутацию, Ирина Михайловна. Правдивой и высоконравственной женщины, Ирина Михайловна. Чтобы никто даже подумать не смог, что суперинтеллигентная Ирина Михайловна и какая-то уголовная мразь…

– Не надо, Гоша. Человека уже нет. И не надо его топтать.

– Кого нет? – не понял Георгий Николаевич, а жена его вдруг опустилась на край лотка, уткнулась в то же полотенце, в котором он вчера искал прибежища, и в голос разревелась.

Он растерялся.

Плакала Ирина крайне редко, поэтому не выработалось иммунитета против её слез. Поэтому сейчас, забыв собственные страхи и брезгливую злобу, в которую переродилась за ночь его ревность, он прижал к себе растрёпанную, пегую, такую родную голову и забормотал: «Ну брось, Ириша, перестань…» – и рубаха на его животе моментально намокла. Давясь слезами, она выкрикивала ему в живот:

– Гошенька, как могут люди так поступать… Взять и убить живого человека, и закопать в песок…

– Ну-ну, не такое с людьми бывает… – бормотал Георгий Николаевич. – Не такие люди, не там, не то ещё закапывают…

– Я сразу испугалась старика. Глаза жуткие, жёлтые глаза, ты тоже вздрогнул, я видела… Нас он тоже мог там закопать, Гошенька, я так его боялась, так ужасно пахло от него… Как могут быть люди такими!

– Да кто ж запретит быть какими угодно, Бога давно отменили… Мы тоже с тобой можем всякими оказаться…

– Ты не знаешь, за что он его так, а я знаю… Этот парень, он отпустил нас, не стал ничего отнимать… – Ирина захлебнулась слезами, закашлялась. От этих слов у Георгия Николаевича совсем разболелась голова. Он морщился от боли, но поглаживал жену по затылку, по содрогающейся спине и все твердил своё:

– Будет, будет, родная, ты успокойся, главное…

К счастью для мужчин, у женщин самые горькие слезы рано ли, поздно ли, а непременно кончаются.

***

Георгий Николаевич сидел на бортике лотка.

Отсюда он держал под наблюдением не только машину на обочине, но и жену, моющуюся в ивовых кущах. Он уже ополоснул у трубы лицо и руки, пригоршнями вынимая воду из гремящей струи, напился вдоволь артезианской воды, вкусно пахнувшей разломленным грибом, но голова продолжала болеть.

Поглядывая, как моется Ирина, он страдальчески тёр виски. Она была в одних трусиках, заметно врезающихся в тело. Толстеет катастрофически, подумал с привычной нежностью Георгий Николаевич, курение не помогает. Бросит курить, ещё быстрее разнесёт. Он смотрел, как она намыливала полноватые руки и плечи, как грузно подавались под её ладонями груди, колыхался заметный животик, и думал, как трудно управляться без мочалки со спиной, покрытой хлопьями мыльной серой пены. Подумал даже, не помочь ли, но подойти ещё не получалось. Он отвернулся. Тёр виски и пытался собрать себя заново.

Он давно привык, что в его теле существуют два неблизких человека. Конечно, ни о каком раздвоении личности и прочих признаках душевного недуга речи быть не должно, это он отметал. Но их всегда было двое, Георгиев Николаевичей, каждый из которых жил своей жизнью, как бы не замечая другого, но и не конфликтуя с ним.

Один был архитектор. Который прославленных проектов на счету пока не имел, но полагал призванием строить целые города. Он полагал себя творческой личностью, поскольку участвовал в разных конкурсах, сам числился в разных жюри, выписывал пропасть журналов и почти все прочитывал, и время от времени испытывал за чертёжной доской приятное возбуждение ума, которое иногда разрешалось градостроительной идеей. Он воспитывал сына жителем будущих своих городов, то есть человеком развитым и образованным, справедливым и добрым. Мужем был пускай не идеальным, но греховным лишь в помыслах, и то нечасто. Подумывал о вступлении в партию, что необходимо для дальнейшего роста.

Этот первый Георгий Николаевич постановил в начале семейной жизни откладывать тысячу в год. Семь лет лично вёл бюджет семьи (ведь и кооперативная квартира требовала квартальных взносов), и откладывал он эту тыщу неукоснительно, оправдывая лишения машиной, при которой зато начнётся настоящая жизнь. Семь тощих лет Петрунины никуда не ходили, кроме как на работу, и сами не приглашали гостей. Ясно, что сэкономленное на развлечениях время этот в высшей степени положительный Георгий Николаевич употребил на диссертацию, каковую и защитил своевременно.

Другой же Георгий Николаевич лет шести от роду в деревне ощипал живого цыплёнка и ощущения помнил всю жизнь в деталях. В школе до тошноты боялся драк, и счёты с соперником из-за девочки сводил на комсомольских собраниях, оборачивая дело столь ловким образом, что его и бить-то потом было не за что. В институте на тех же собраниях умел поставить и заострить вопрос так горячо, так принципиально, с такой политической подоплёкой, что сокурсников после собраний порой вызывали куда надо, а преподаватели на всякий случай рисовали ему в зачётке пятёрки, когда четвёрка с минусом была красная цена. Зато из этих небесспорных пятёрок сложился красный диплом, с которым, кстати, его поздравили также и в том учреждении, куда вызывали однокашников на профилактические беседы.

И теперь он не знал, кто же из них вчера ударил, обороняя имущество, кто ударил железом по склонённой голове, беззащитного в тот момент человека, двойной кавалерийской рубящей оттяжкой.

В том, что сейчас касалось Ирины, тоже разделились Георгии Николаевичи. Первый, правильный, любил жену, доверял ей безмерно и понимал, что она не может броситься на шею случайному встречному. Если же полюбит другого, жить во лжи она не будет, не тот человек.

Другой же Георгий Николаевич криво усмехался подобным резонам. Другой не мог не сравнивать себя, лысоватого, не по годам обрюзгшего кабинетного сидельца, с поджарым молодым самцом, заряженным такою очевидной мужскою силой, что не только его жена, а вряд ли вообще какая самка не пошла бы за ним покорно в плавящиеся пески…

Первый хотел разобраться, что случилось с женой, другой и так все знал. Другой теперь не мог не тешиться представлением, как перетрусил самец, когда увидел приятеля, бурой головой лежащим в луже крови. Не о погоне, не о мщении думал трус, когда закапывал в песок приятеля, но о собственной шкуре. Жеребчик-то – с ослиной головой! Теперь дружка запишут на его счёт, не отвертится. Ирина не далека от истины, считая его погибшим. Вышка не вышка, а лет пятнадцать к старому сроку пристегнут…

***

Сидя на бортике, он повернулся от машины к жене – и обомлел.

Ирина стояла в лотке, блестяще-розовая и литая. Вода, изливающаяся из её ладоней, свивалась на коже в алмазные жгуты, сверкала на сосках живыми подвесками и по крепким ляжкам, по стройным икрам возвращалась в бурную струю, окутавшую её милые ступни. Он никогда не видел свою жену такой – в узких ивовых листьях, всю одетую в капли и солнечные пятаки…

– Отвернись, пожалуйста, – попросила она.

И голова разламывается от боли.

***

Он не помог ей спуститься с пьедестала, но принёс из машины, когда попросила, блузку с брюками, в которых отправлялась в дорогу. Зачем понадобилось переодеваться, когда впереди не менее полутора суток пути, спрашивать он не стал.

Пока жена в ивняке одевалась, пока причёсывалась, с влажным треском раздирая волосы, он размышлял о том, что время на решение ещё есть, но исчисляется оно не днями, а часами.

Рассказать ли всё Ирине как на духу, принять её потрясение и ужас, неизбежные утешения, чтобы затем выслушать её правду? Или молчать оставшуюся дорогу, чтобы все оставшиеся годы делать друг перед другом вид, что никакого бархана не было?

Если рассказать, жизнь четы Петруниных переменится.

Он не слишком сейчас опасался того, что придётся ехать не к месту назначения, а в ближайшую прокуратуру. Не карьеру на новом месте строить, а искать адвоката. В конце концов, обвинить его смогут разве что в превышении пределов самообороны. Подключится общественность, печать, союз архитекторов. Да и новый город встанет за него горой, в этом он не сомневался. Страшно было другое – увидеть лицо Ирины, когда узнает, что жеребчик жив. Ещё страшнее, когда узнает, на что способен муж.

Но если не открыться родной жене, то остальное человечество тем более не обязано знать. Все продолжится, словно не было встречи в песках, и жеребчика никакого не было. С Ириной они помирятся, уже почти помирились. Он будет строить этот город, за ним какой-нибудь другой. Душа потёмки, никто не догадается, что всю оставшуюся жизнь он будет ждать, когда из пустыни явится за расчётом постаревший, но все ещё отвратительно сильный его кредитор.

Каждый из Георгиев Николаевичей бубнил в голове своё и слушать не хотел другого. Было ей от чего разболеться. Сидя на бортике, он чувствовал себя грязным мешком, в котором несут поросят на продажу, а они брыкаются и визжат. Спасаясь от этих раздоров, он закрыл глаза и снова явственно увидел цветущую наготу жены, осыпанной брызгами света. Такой будет помнить её очень долго. Всю жизнь.

Хватит вариантов, вздохнул он, открывая глаза. Лирика это все – один Георгий Николаевич, другой Георгий Николаевич… Нет их, разных, и никаких вариантов нет. Есть график пути, и есть график жизни. Графики составляют, чтобы их выдерживать. И он сказал:

– Мы договорились, Ирина Михайловна? Это очень и очень серьёзно – вчера мы никого не видели.

Она кивнула пудренице.

 

следующая глава →

← предыдущая глава