Казнь

рассказсоветское время, картинка

 

казнь, картинка
«Литературная Россия», 32/1988. Рисунок В. Лосева

 

 

Сосед скрёб под мышкой и стонал, как бы от наслажденья:

– О, какие я дам на него показания!

Назар молчал. Тюрьма набита провокаторами, верить никому нельзя. Здесь одежда не греет, еда не насыщает, воздух тоже ненастоящий, всегда его не хватает груди. Надёжные и честные здесь только псы, которые бегают между рядами колючей проволоки. Чистосердечной ненавистью полыхают их глаза, когда приблизишься…

– Сволочи, ещё предупреждают, – ныл сосед, уставясь в синюю стену. – А я их не слышу. Плюю на вас, плюю, плюю, это я уже могу себе позволить…

Назар понимал, о чем предупреждали соседа, но молчал. Ной не ной, а через несколько дней и его, и соседа, и многих других заключённых, этапированных сюда из разных лагерей, повезут в Верховный суд республики свидетелями на большой процесс. Большой процесс, большая ответственность. Назара тоже предупредили, чтобы был правдив, но в меру, лишнего чтобы болтать остерёгся. Смех – чего остерегаться ему, уже получившему свою пятнашку? И что лишнего можно сказать о другом человеке, который без того идёт на вышак? И причём здесь, ради бога, правда? Есть о чем поразмыслить Назару. Но он предпочитает думать молча, а сосед, зануда, тот смотрит в стенку перед собой, раскачивается и ноет:

– Сволочи, сплошные сволочи… Когда взяли меня, эта сволочь передаёт: Георгий, не бойся, все бери на себя, через год, само много через пару лет вытащу тебя и возвышу над врагами твоими. Когда такое говорит не кто-нибудь, а первое лицо министерства — веришь! Если первому лицу не верить, тогда кому? Богу? Бога сегодня отовсюду шугают, как собачонку, а он молчит, что такое сегодня бог… Нет бога. Просто счастье, что его нет, иначе бы уже и с ним разобрались в два счета, арестовали бы старика. А первое лицо неарестуемо – таков закон природы. И я брал на себя. Как я брал на себя, идиот! Я сочинял, как какой-нибудь Мопассан! Знать бы раньше, что имею талант к беллетристике, разве я стал бы паршивым директором паршивого ювелирного магазина? И вот я сочинил себе, сочинитель, на восемь лет строгого с конфискацией, – это при моих смягчающих обстоятельствах! А после приговора слышу, что первое лицо тоже взяли. Как маленького афериста! Арестуемо! И эта сволочь все мои сочинения, которые я произвёл на свет ради него, подтверждает их за чистую правду! Я понимаю, он желает оставить за собой только взятки наличными, а операции с золотом, сволочь, уступает мне…

Сквозь бормотание соседа Назар слышал топот по коридору, лязг промежуточных решёток, разделяющих общую несвободу тюрьмы на обособленные отсеки, слышал привычно недобрые голоса, и все это сквозь бормотание соседа и глухую дверь – здесь очень обостряется слух. В окне над наружным дощатым коробом золотится лоскут предвечернего неба, но в синих стенах камеры свет этот вянет, сереет, мерно взблёскивая лишь на лысине соседа.

– Всю жизнь боялся тюрьму, как положено честному человеку, а все равно здесь. Чего я должен бояться теперь? Под амнистии не попадаю, в зоне восемь лет не проживу. Я бы с удовольствием дальше боялся, может быть, но чего, пусть мне скажут – чего? Я этой сволочи, следователю, откровенно сказал: на суде все выложу по правде, потому что у меня конфисковано все, кроме души, и теперь я обязан о ней позаботиться – ведь кроме меня некому.

Назар сидел, закрыв ладонями уши, и пробовал сосредоточиться на остывающем краешке облака, но обострившийся слух сам выделял из шума тюремной тишины тягучие стенания соседа:

– И ведь вдвоём со следователем были, больше на допросе никого, так почему сегодня утром, слышь, сосед, тебя когда увели, глазок открывается и чья-то с фиксой пасть говорит: помалкивай на суде, говорит, пузырь, а то душа твоя останется без тела и некому, говорит, будет о ней заботиться. И я поверил, слышь, сосед? Все куплено. На воле у них миллионы остались. Если следователя купили, разве не купят паршивого наркомана? Купят, недорого купят, и наркоман зарежет меня как овцу, без молитвы, и я ему, если успею, ещё доплачу от себя – только бы не мучил…

Назар не мог больше вынести.

– Пожалуйста, Георгий, – попросил он, – заткнись, а?

Сейчас бы лечь носом в синюю стенку, подушкой накрыться, но до отбоя ложиться нельзя. Можно только просить:

– Друг, заткнись, а?

Сосед не слышал, ныл и ныл, и понемногу Назар склонялся к мнению, что вряд ли он провокатор, конечно, но долбанутый – это возможно. Тогда ещё менее смысла ввязываться в разговор. В тюрьме полно долбанутых, с каждым не наговоришься. Долбанутых, конечно, полно и на воле, но тюрьма на них будто ставит ударение, только и видишь кругом одних долбанутых, при этом среди одних лишь зэков. С гарантией в своём уме здесь разве что те же сторожевые псы – конвойного с подконвойным нипочём не перепутают. Но если сосед не провокатор, тогда для чего их поместили в такой роскоши, всего вдвоём, когда переполненные камеры СИЗО захлёбываются от перегрузки? Какой-то должен быть в этом смысл?

Смысл он понял ночью, проснувшись на шелест смазанного и отрегулированного, но все ж материально отпираемого замка. Дверь еле слышно проскулила петлями, впустила угол коридорного света, и поверх скользнули три бесшумные фигуры; и снова камеру заполнил глубоководный сумрак от замазанного синим ночника.

Сосед был тоже чуток. Приподнялся на локте навстречу метнувшимся к нему двоим, но тут же повалился в подушку, что-то бормоча. Третий сунулся к Назару, в кулаке отсвечивало металлическое жало, и, лишь увидев нож, Назар осознал спросонья, что это не охрана с шмоном, а что-то им не виданное. Ни крикнуть, ни спросить он не успел – удар рукояткой под ложечку и его опрокинул на тюфяк, и его заставил тоже давиться воздухом, схватившимся в гортани. Двое между тем трудились. Стащив скрюченного соседа на пол, быстро драли из тюфяка ленты и свивали их в жгут. Наркоманы не смогли бы работать так сноровисто, это были крепкие, трезвые, умелые зэки. Сосед продышался и сказал непонятное слово, однако снова получил удар по горлу, от которого обмяк и завозил ногами по полу. Назар томился в оцепенении. Вздох, другой он вымучил, а сил пошевелиться не было, как в пьяном сне. Но может это и сон? Или это светлое жало, цепляющее щетину на его кадыке, опьяняет человека? Додумать Назар не успел, потому что в считанные мгновенья один из тружеников привязал излаженный жгут к решётке на окне, а другой подтянул соседа к стене, взял под мышки и с неожиданной силой поднял к петле на конце жгута. Назар закрыл глаза.

Открыл через какие-то секунды. Над коробом в окне лучился рассветный бочок всё того же безмятежного облака, а под окном стоял на цыпочках, склонив набок лысину, его сосед.

Дверь бухнула перед ударившимся в неё Назаром. И он закричал.

***

Днём в следственной комнате он подробнейше описал происшествие капитану, которого не видел ни прежде, ни после того. Капитан добросовестно записал его показания, членораздельно прочитал их вслух и попросил расписаться отдельно на каждой странице.

Закончив протокольную часть, капитан предложил сигарету и с сочувственным интересом сказал, что давно не встречался с такими подробными описаниями сновидений, хотя случались в его практике и похлеще фантазии. Впрочем, сказал капитан, Назару нет надобности чего-либо опасаться, потому что никто не думает лепить ему убийство сокамерника. Чего нет, того нет. Экспертиза у нас надёжная, сказал капитан. Этот бывший директор ювелирного магазина повесился сам, впав в сильнейшее помрачение рассудка. Так показала экспертиза, повторил капитан, закуривая. Не говоря уж, что дежурные по блоку не отметили в эту ночь никаких хождений по коридорам. А если бы отметили – пресекли бы решительным образом, разумеется. Ваш сон болезнен, тяжёл, сочувственно улыбнулся ему капитан, и это счастье, разумеется, что наяву такое невозможно.

В прежнюю камеру Назара не вернули, а в другой народу оказалось нормально битком. Правда, ни одного уголовника. Вообще в последние года два уголовники как-то подзатерялись в тюрьме, большинство контингента составляли теперь солидные.

Потрясённый беседой с капитаном, Назар отмалчивался от расспросов сокамерников, покуда не сообразил, что отвяжется, именно рассказав, по какому он проходит делу. Так и вышло. Мигом отвязались и даже перестали замечать. Уж кто-кто, а солидные понимали цену первому лицу такого министерства, откуда сел самоубийца, и магнетическую силу его дела понимали хорошо, и быть притянутым к делу через неосторожный вопрос никто не хотел.

В тесноте и полном одиночестве прожил здесь Назар ещё одни сутки из бесконечных тысяч, отмеренных ему приговором, Ни дней давно он не считал, ни лет. Это делала за него тюремная канцелярия, А он приучил себя не вспоминать о прошлом, чтобы напрасно не мучиться, да и о будущем давно не размышлял, которого лишился. Благодаря этому он мог спокойно порассуждать с самим собой о ночном происшествии, в реальности которого его окончательно укрепила именно беседа с капитаном.

Вывод был безнадёжный. Никому и нипочём не сможет он доказать, что несчастный Георгий повешен. А если сам он, Назар, подписал заявление о сновидении, так этим собственноручно зачислил себя в долбанутые. Любая его попытка на завтрашнем процессе кого-то в чем-то разоблачить будет отклонена защитой в качестве лепета душевнобольного. Только ли защитой? Весь состав суда посмеётся.

***

Наутро после завтрака Назара вывели во двор и долго, в составе десятка других заключённых передавали конвою. Пока шёл счёт по головам и сверка со списком, Назар посматривал на соседей по строю и многих узнавал. Но не сразу – в кабинетах видел их другими – с ухоженными шевелюрами, в респектабельных тройках, облегающих властные животы, а этим пасмурным утром все они одинаково ёжились в синих робах, а синие кепи одинаково колом стояли на стриженых, неожиданно мелких головках. Почему же столько лет он исполнял команды этих людей, даже команды нелепые, даже те, которые по самым простым заповедям исполнять было нельзя? Почему столько лет не видел их сущности так ясно, как видел сейчас?

Да потому, отвечал себе Назар, что сам был всего лишь одним из них. И кепи теперь у него тоже колом на стриженой шишечке…

В автозаке разговаривать запрещено, да никто и не пытался, даром что в газетах компании наподобие этой называли словом «мафия». Курам на смех мафия… Уже на предварительном следствии лопались нерушимые связи и обязательства. На первых же допросах эти люди открещивались от сердечных друзей, через месяц в СИЗО предъявляли всю как есть подноготную начальства и с потрохами продавали подчинённых. Через полгодика, случалось, брат покупал снисхождение следствия полным перечнем мерзостей брата.

Несколько шагов от автозака до ступеней суда он прошёл по настоящей воле. Мельком увидел гражданские автомобили на стоянке, гражданские растрёпанные деревья, да и здания вокруг без оград, без решёток он видел, и совершенно доступны были его глазу обнажённые плечи и гладко смуглые руки женщин. и подвывал уносящийся по улице без конвоя троллейбус, – но взгляда ни на чем не задержал Назар, чтобы не бередить душу. Милиция перед подъездом растолкала надвое разноцветную, пестро пахнущую толпу любопытных, и грязно-синяя колышущаяся шеренга протекла сквозь секущие взгляды – милосердия не было ни в одном.

В спецкомнате, откуда их будут выводить для дачи показаний, им разрешили сесть, и сразу же некоторые достали из карманов тетрадки и зашелестели. Задолго готовились они к этому дню, имея шанс изменить судьбу к лучшему. Не заглядывая в их тетрадки, знал Назар, что будут говорить на суде эти люди. Да, скажут, преступления совершали, но были втянуты первым лицом. Приписывали проценты и присваивали многие тысячи рублей по персональным его указаниям, а если брали на прежних судах на себя всю ответственность, то исключительно из страха перед ним, ещё державшим крепко поводья власти (несчастный Георгий, шелестел бы сейчас шпаргалкой!) А другие солидные сразу же задремали, пользуясь покоем спецкомнаты, – эти довольны своими приговорами и дразнить судьбу не собираются. Разве истина имеет значение? Значение имеет приговор,

Три часа одного за другим вызывали солидных, последним красноскулый прапорщик из конвоя выкрикнул Назара, и кто-то тихо буркнул ему в спину: не мудохайся там давай – обед у людей…

Закинув руки за спину, Назар проследовал за громыхающими сапогами по коридору, привычно слыша такое же громыхание позади, и был введён в знакомый зал судебных заседаний, где некогда судили его самого. И первое, во что вцепился сам собою его взгляд, был человек за барьером.

С утра распогодилось, и с воли во всю застеклённую стену зала било пыльное солнце. Первое лицо отвечало Назару со скамьи подсудимых спокойным, даже благожелательным взором, не оставляющим сомнений, что оно философски принимает превратность своей руководящей судьбы. Но – дёрг, дёрг – седоватые усики встрепётывали.

Судья упрятал зевок в кулак, оглядел листок перед собой и вслух прочитал его, Назара, данные. Тем же механическим тоном спросил:

– Когда, за что, при каких обстоятельствах давали подсудимому взятки, свидетель? Какие суммы?

Судья понравился Назару. Стальная шевелюра, крупное старческое лицо. Глаза, увеличенные очками, глянули цепко и живо – мудр по годам, однако интереса к людям не изжил. Заседатели по сторонам его осовели от судоговорения, но они Назару и безразличны. Добродушная улыбочка толстяка прокурора и чересчур красивые очки адвокатессы понравиться, конечно, не могли, да бог с ними – уверенности почему-то придавали знакомые жёлтые стены зала и аляписто крашенный герб республики над судейскими креслами. Назар подумал, до чего уже привык жить среди незнакомых лиц, если хотя бы знакомые стены могут добавить уверенности.

– Уважаемый суд, – начал он. – Для нашего… бывшего нашего министерства начальник управления не такой большой человек. На этом процессе я тоже не такой большой человек. Тем не менее я собираюсь сообщить суду очень важную вещь, поэтому прошу разрешения…

– Суд не принимает апелляций, – сказал судья, отразивший сегодня семь попыток свидетелей обелить себя отказом от предыдущих показаний. – Отвечайте суду только по существу задаваемых вопросов.

– Это не апелляция, – не растерялся Назар, – Я не прошу пересматривать моё дело. Речь о другом…

– Тем более, – сказал судья. – Только по существу.

– Хорошо, – сказал Назар, – но существо не только в суммах…

Вскинув сивую бровь, судья позвенел металлическим карандашом по графину.

– Первый раз я передал ему восемнадцатого сентября восемьдесят второго года тысячу пятьсот рублей, второй раз в мае, не помню числа, восемьдесят третьего – три тысячи, потом вплоть до ареста к каждому празднику передавал по две тысячи, – перечислил Назар.

– Новый год, Первое мая, Седьмое ноября – по шесть тысяч в год?

– По десять, гражданин судья. Надо добавить Восьмое марта, подарок супруге, значит, и самому на день рождения.

– Конечно, – усмехнулся судья. – Сколько всего получается, с подарками?

– Так стоит же в моих показаниях.

– Повторите для протокола.

– Тридцать шесть тысяч пятьсот получается.

Заседатели скучающе таращились на него. На этом процессе звучали куда более крупные цифры. Однако судья будто оживился.

– Вы все время говорите «передал», а не «дал», как другие. Почему?

– Деньги мне частями приносили начальники облуправлений, я их складывал в сейф, такая у меня была функция. А к дате ему передавал.

– Функция… – покачал головой судья. – Вам эти самые начальники говорили, для кого приносят деньги?

– Считалось, что на нужды министерства – гости, сувениры там, приёмы… до указа ведь было. Сколько существует министерство, всегда было так. Это правило я не смог бы поломать, даже если б захотел.

– То есть, вы не хотели. Почему?

Назар откашлялся, но отвечать не стал. А судья посмотрел в свой листок и не стал настаивать на вопросе. Спросил вместо этого:

– Какой ущерб от приписок установлен по вашему управлению?

– Больше сорока миллионов.

– Вы боролись с приписками?

– У нас такого слова даже не было, гражданин судья. Корректировка, манёвр, так это называлось. Мы знали одно – корректировка делается в интересах республики. Чтобы на будущий год не срезали фонды, и чтобы в отчётном году хозяйства концы с концами свели, людям зарплату выдали. Разве можно бороться с интересами республики? Даже он, – Назар кивнул на первое лицо, – не смог бы.

Судья покосился туда же поверх очков н кивнул, как будто признавая небезграничность возможностей первого лица. Но спросил о другом:

– Сколько вы заплатили подсудимому за назначение на должность?

Назар побурел:

– Он сам перевёл меня из области в аппарат. Ни за что. Зато потом это мне да, стоило…

– Свободы, как видим, – дополнил судья. – Товарищ прокурор, есть вопросы к свидетелю?

– Непременно! – растянул улыбочку толстячок-добрячок, – Свидетель, вы только что перечислили суммы, которые дали… хм, передали подсудимому. А себе сколько оставили?

Назару столько раз уже задавали этот вопрос н столько раз не верили, что он не изменился в лице, отвечая:

– Ничего не оставлял.

– Ну? А какие ценности у вас изъяты?

Прокурор насмотрелся на этом процессе сирот казанских, у которых при обыске выгребали не то что коробки с рублями, а золотые монеты и побрякушки с камушками, сами понимаете, с какими. У которых в подвалах особняков штабелями, как бревна на лесоскладе, хранились скатанные ковры, а японские магнитофоны пылились там же десятками, нераспечатанные. Зачем всё это нормальному человеку? Как никогда в последние годы, именно на этом процессе хотелось ему послать куда подальше всю эту свору, обезумевшую от жадности, да и попроситься на пенсию. Дачей бы заняться в Подмосковье, честной бы смородиной… Но судья посмотрел в свою папочку и сказал:

– Ценностей изъято у свидетеля – обручальные кольца, серёжки золотые две пары, цепочка одна, тридцать пять сантиметров, с подвеской белого золота. Две сберкнижки – шестьсот семьдесят три рубля четырнадцать копеек. Автомобиля нет, дачи нет, описано домашнее имущество на сумму…

– Спасибо, товарищ судья, вопросов не имею, – прокурор продолжал улыбаться. Только улыбочка и помогала ему держаться в последние годы, когда покатился с горы, наворачиваясь на себя и чудовищно умножаясь, ком руководящих дел, и становилось все более ясно, чего стоит закон, управляемый звонками сверху. Когда несомненно стало, что кулак, сжимающий нити всех этих небывалых процессов, разжиматься не собирается. Всю свою карьеру прокурор ждал, когда грянет гром, чтобы перекрестился советский мужик, наконец. А сейчас громыхает, считай, непрерывно, мужик же на всех ярусах и во всех углах государства продолжает своё, как ни в чем ни бывало, сколько его ни сажай. На новые раскаты, доносящиеся из Москвы, прокурор теперь улыбался все упорнее, ожидая уже не очищения, но неведомой катастрофы.

– Товарищ адвокат? – сказал судья.

Блеснули в пыльном солнце н упёрлись в Назара необычайно красивые, в какой-то искристой оправе иностранные очки. Солнце дымилось в них, скрывая глаза, н когда адвокатесса поправила волосы, в ухе радужно полыхнул бриллиантик. Богатый адвокат – хороший адвокат, и у Назара сжалось сердце.

– Только один вопрос, – сказала адвокатесса. – Вы когда-нибудь обследовались у психиатра?

– Вопрос к делу не относится, – сказал судья. – Есть другие вопросы?

Кивнула отрицательно. Блеск метнулся по дужке и кончился радужной искрой. Главное, свидетель понял смысл вопроса – вон как вцепился в трибунку, пальцы белые.

– Что ж, – судья посмотрел на часы, – Подсудимый, ваши вопросы к свидетелю.

Бывшее первое лицо поднялось со скамьи достаточно живо, чтобы не уязвить уважаемый суд, но и не слишком поспешно. За месяцы следствия оно освоилось с здешними порядками. В глаза председателя лицо смотрело с несомненной нежностью, однако ж без подхалимажа, как бы видя в данном окружении единственного равного себе. Только усики седоватые – дёрг, дёрг…

– К свидетелю вопросов не имею, гражданин судья!

– Объявляется перерыв, – сказал судья. — Уведите свидетеля.

Назар почувствовал близкий запах казармы и прикосновение к локтю, но только крепче вцепился в трибунку:

– Я должен сделать важное сообщение, гражданин судья. Другой возможности не будет.

Судья с сомнением посмотрел на заседателя слева, на заседателя справа – оба кивнули.

– Говорите, свидетель, – позволил судья. Запах казармы исчез,

– Двадцать третьего, – Назар сглотнул, подавляя отчаянное желание промолчать, – двадцать третьего ночью на моих глазах в камере повесили человека, который…

— Протест, товарищ судья! В порядке справки! – блеснули изумительные очки, и судья кивнул, и адвокатесса сказала напористо: – Этапированный в качестве свидетеля осужденный Коган Георгий Борисович покончил с собой, испытывая резкое обострение бреда преследования, – вот копия заключения экспертов, три подписи. Данный свидетель действительно находился в той же камере. Незадолго до побудки свидетель якобы обнаружил тело и вызвал контролёров. По показаниям контролёров данный свидетель находился в неадекватном состоянии, поэтому его допросил дежурный офицер…

— Всё неправда, кроме одной камеры! — сказал Назар с такой силой, что судья остановил мановением адвокатессу, а ему показал – продолжай. И Назар продолжал, ощущая нарастающую злобу и радуясь, что может что-то ощущать: – Стыдно говорить такое, когда человек… пускай делец, хотя бы взяточник, но когда человек правду хотел сказать за государство, а его повесили! Я везде писать, доказывать буду, пускай меня самого повесят…

–  Это и есть ваше важное сообщение? – перебил его судья.

– Не только, — Назар остановился, дух перевёл, – Георгий ночью говорил про золото вот у этого, гражданин судья… Говорил, что у этого гражданина везде свои люди сидят, гражданин убеждён, что никакой суд ему ничего не сделает, даже из Москвы, а ваш тем более. Потому что в деле нет самого важного про золото…

– Суду известны операции с золотом, — сказал судья, жестом вернув на место привставшую было адвокатессу.

— Про мелочи есть, ювелирные, про главное нет. Теперь хочу главное, – торопился Назар, чувствуя, что уходит милостиво отпущенное время этих незнакомых, но самых важных для него сейчас людей, – Наше министерство очень большое, конечно, очень сильное, но оно ничего не делало такого, о чем не знала Москва, Вы понимаете, что я имею в виду.

– Не понимаю, – сухо сказал судья. – Попрошу вас короче.

– Зато я понимаю! — прокурор перестал наконец улыбаться. – Пускай человек выговорится, Николай Александрович.

– Я хочу сказать только, что несправедливо приговаривать к расстрелу его одного… – Назар запинался, напрягал все силы, чтобы унять чёртово сердце, которое прыгало то в горле, то где-то в желудке. – Ведь кто-то выделял министерству деньги, сколько попросят, и этот кто-то точно знал, сколько денег вернётся к нему лично, а другие приезжали с проверками, а уезжали с полными чемоданами, проститутки, – я их всех по именам назову!

– Суду известны эти имена, — снова прокурор заулыбался, даже колыхнулся в добродушнейшем смешке, — да толку что, свидетель, толку что!

Очень предостерегающе судья звенел карандашиком по графину, но прокурор не унимался, весельчак:

– Дающие показания против других высокоответственных лиц тоже ведь могут оказаться подкупленными нашим подсудимым, а, свидетель? Не приходила в голову такая мысль? Да вот вы, который пытаетесь уменьшить его вину, может, вы тоже подкуплены!

– Я его ненавижу, — тихо отвечал Назар. – Он мою жизнь уничтожил. Но я себя ненавижу тоже, почему ему позволил это… Меня наказали, его тоже надо наказать обязательно. Но не так же, как вы делаете… Несчастного Георгия удавили, как тюремного таракана. Зато с министром возитесь по закону, вон сколько месяцев сидите, разговариваете, прежде чем он законную пулю получит, А тех кто судить собирается? Когда? Не знаете? А мы имеем право знать — я и Георгий!

— Уведите, — судья махнул карандашом куда-то поверх его головы, и Назар почуял снова казарменный дух, пальцы больно взяли его за плечо, но он продолжал упрямо:

– Когда неправда идёт сверху, почему наказываете снизу вверх? Нас первыми – несправедливо! Подожди, сынок… Эту сволочь надо расстрелять, согласен, меня надо тоже – запишите в протокол! Но даже мы имеем право сдохнуть справедливо – после московских, которые все это, сволочи, организовали!

Однако председатель уже поднялся, и за ним беспрекословно отслоились от кресел оба заседателя и секретари, а адвокатесса ручками всплеснула, как бы собираясь вспорхнуть, но неожиданно толстые ноги и кипа коричневых папок на столе не позволили ей это сделать. А прокурор побагровел почему-то и подержал над столешницей сжатые кулаки, как бы собираясь грохнуть по ней, но звезды в петлицах, конечно же, не позволили ему это сделать, а конвойные пальцы развернули Назара за плечо к выходу. И тогда он увидел, что не так был пуст зал, как показалось ему при входе, ибо у самой стены сидел единственный слушатель, и был то следователь, ведший с ним несколько дней назад предупредительно-загадочную беседу, и этот следователь сонно, равнодушно смотрел на него и почёсывал нос.

***

Недолгое время, что партию везли в автозаке «домой», Назар прожил в странном остолбенении. Все получилось не так, он говорил не то, что собирал и по словечку репетировал ночами. Никогда, никогда, сколько придётся ещё прожить, он не увидит больше первое лицо, и он упустил свой единственный случай казнить эту сволочь собственным судом — а вместо этого лепетал какую-то чушь о справедливости, хотя давно пора само это слов забыть.

Оцепенело простоял он в шеренге обряд возвращения в лоно тюремной охраны, оцепенелым был проведён по лязгающим коридорам и вставлен обратно в синюю камеру. Было пусто, с нар лупился на него лишь один из солидных, остальных, наверное, развели по допросам.

– Присаживайтесь, — гостеприимно повёл рукой солидный.  Назар церемонно прижал руку к сердцу и сел, словно в самом деле заглянул сюда покалякать, однако на вопрос солидного он не ответил, поскольку не слышал его, и тот, недоуменно подождав, отвернулся к окну. Вид в окне ничем, конечно же, не отличался от вида на стенку, но в этом повороте головы солидный сделался необычайно, до жути похож на председателя суда — тоже тяжёлый, седой, тоже с несговорчивым подбородком и такими же блекло-голубенькими честными глазами, – и Назара словно молния пронзила. Он и есть!

Назар откинулся к стене и зажмурился, чтобы обдумать открытие. Зачем? Зачем такому авторитетному человеку переодеваться в робу и ждать его здесь, зачем? Неужели устыдился, что не позволил выговориться Назару в суде? А может, он специально не позволил выговориться там, чтобы без помех, без дохлых своих заседателей и этой мерзкой бабы в очках, без хе-хе-хе-канья прокурора… боже мой, неужели может быть так? А почему не может? В конце концов ведь не Назар, а он, судья, обязан в надлежащее время огласить приговор первому липу, а для этого нужно собрать приговоры у каждого, кто не сумел использовать свой шанс…

– Спасибо вам, — сказал Назар, не открывая глаз. — Я уже не надеялся.

Солидный посмотрел на него с интересом. Смуглый чудак глаза-то открыл, но глядел как-то сквозь, и глаза его были чужие – без зрачков. ‘

— Ну-к, ещё раз, браток, только не гугни, давай разборчивее, —- попросил солидный. — Я, понимаешь, по-вашему не того…

– Когда я дома, в области жил, — заговорил Назар медленно, тихо, потому что торопиться больше было некуда, – я много, хорошо работал, и все меня уважали, больше всех – сын. Потом тот сволочь взял меня в центральный аппарат. мы переехали в столицу и начали погибать, потому что в министерстве от меня уже не требовали работы, а требовали выполнения указаний и бесконечной благодарности за то, что я вытащен из дыры, и моей жене все больше нравилось быть прикреплённой к тому распределителю и к этому стационару, и мой сын однажды понял, что самое главное — кто твой папа и какие на тебе штаны. А скоро я его увидел пьяным. Побил. И тогда он сказал мне: «Папа, я не хочу, чтоб меня, как тебя, всякая сволочь дёргала за верёвочки, а я бы за это ещё говорил спасибо, я не буду так жить». Я его сильно побил за такие слова. А потом прошёл год, меня арестовали, и, когда мальчик узнал, за что меня арестовали, тогда он первый раз попробовал кукнар…

— Чудак-человек! Я же говорю: не понимаю узбекский язык!

В глазок заглянул контролёр, послушал, подумал, в камеру вошёл.

– Чего это с ним? – спросил солидного.

Тот плечами пожал:

– Да ничего, лопочет по-своему, нервный…

Тщательно не замечая контролёра, – люди в форме всегда мешали ему договорить что-нибудь важное, – Назар заговорил быстрее и громче прежнего.

– Вообще-то лучше ему замолчать, — сказал солидный. – Беспокоит, честно говоря.

Контролёр прошёлся к окну и обратно‚ Назар же, не прекращая речи, утёр темным пальцем слезу, вскипевшую от горечи рассказываемого, и понял опытный контролёр, что окрик, а тем более приказ тут бесполезны.

— Слушайте, а может, он, это самое, долбанулся? – предположил солидный. – Тогда уберите его!

Тут уж лопнуло терпение контролёра:

– Ты не в конторе своей, паразит! Встать, когда я в камере! Мало нахреначили на воле, начальники, всё хозяйство в дерьмо загнали, теперь тут командовают!

***

Когда захлопнулась за Назаром грязно-белая дверь изолятора, он, почти не поворачивая головы, звериным и медленным движением глаз огляделся. Грязно-белые стены, кровать с нетронутыми простынями и настоящей подушкой, рядом стул. Чувствовалось, что на стуле можно сидеть, и даже в глазок не сделают замечание, тем не менее Назар обошёл стороной эту мебель и в дальнем углу опустился на пол, как в детстве. Болел затылок, горло стискивало страшное, неизъяснимое волнение. Как плохо, что судья остался в камере, что не успел он договорить свою горькую речь, а тот не услышал самого главного – надо ж было с главного начать, идиот… Уткнувши лоб в колени, Назар кусал от злости губы. Так упустить и первый случай, и второй!

В безмолвии очень громким — аж вздрогнул Назар – показался какой-то скрипучий писк. Назар поднял голову и увидел перед собою, почти на середине камеры, первое лицо, которое, хотя и на четвереньках, но всё равно топорщило седоватые усики и шевелило носом, внюхиваясь. Из-за жирненького задка выкруглялся червеобразный хвост, и вообще-то первое лицо чрезвычайно походило бы на крысу, но ведь взгляд! Спокойный и даже благожелательный свет излучали знакомые черные бусинки, и веяло на Назара знакомой уверенностью, что отзвенит карандашик судьи и рассыплется сором весь этот балаган с перестройкой и гласностью, а из сора восстанет в подробностях прежняя солидная жизнь, и снова воздастся богу богово, а первому кесарево…

Тогда Назар заговорил. Ещё тише, ещё спокойнее, чем говорил с судьёю в камере, чтобы не спугнуть свой третий, и последний, он это знал, счастливый случай.

– В армию моего сына не взяли, без дозы он уже не может. Жена давно забыла про распределители, работает на двух работах, медсестрой. Ворует наркотики, чтобы мальчик их не воровал или, не дай бог, не убил кого ради этого яда, чтобы без лишних мучений дожил, сколько ему осталось. Что ещё может сделать мать? Но я не к тому, что в этом тоже вы виноваты, — нет, я один виноват. Годы я был добровольным вашим рабом, выполнял любое ваше указание как священный завет, отказался от собственного ума и собственной совести. И разве я один так жил под вами? Разве только мой мальчик содрогался от отвращения, глядя на своего отца? Больше скажу: вашему мальчику мы с вами были отвратительны оба, это я услышал от вашего, когда побил сына. А на следующий день ваш сын пришёл к нам, чтобы прикрикнуть на меня. Я испугался, клянусь; испугался, что ударю и этого сопляка, вашего сына, но он был хорошим товарищем моему, раз пришёл, не просто одноклассником, и я обрадовался тоже, испугался, что побью обоих, и очень обрадовался, что они так дружат…

Первое лицо ничуть не изменило взгляда, хотя прекрасно поняло, что именно в нем самом вызвало тогда отвращение собственного сына. Да то же самое раболепие перед ещё более высокопоставленными чинами, какого он добился от своих подчинённых. Ведь нет такого первого лица, над которым не высится ещё более первое. Всё так же спокойно и доброжелательно смотрело оно в глаза Назару, только усы седоватые — дёрг, дёрг… Теперь уж Назар был уверен, что никуда оно не денется, пока не выслушает всего.

—Сегодня там, в суде, я хотел казнить вас казнью, только не успел. Я должен был просить судью не давать вам расстрела – не только сейчас, но потом тоже, когда расстреляют ваших начальников. Пуля – слишком безболезненно, слишком приятно для вас, это несправедливо. Я должен был просить дать вам сколько-нибудь лет, а потом сообщить вам то, что не так давно узнал от жены, – что это мой дорогой погибающий сын ещё в прошлом году, после моего суда и приговора из-за вас, приучил к наркотикам вашего дорогого и здорового сына…

Все это Назар говорил монотонно, негромко, при этом плавно стягивая с ноги грубый арестантский башмак.

— Но я переменил решение. Возможно, ты уже об этом знаешь и глазом не моргнёшь на ту мою казнь. Ты ведь веришь, что деньги все могут, да? Деньги вылечат твоего сына, а тебе обеспечат в тюрьме спецпаёк и спецкамеру. Деньги через пару ⇔лет вытащат тебя отсюда и снова вернут на приличную должность, – не правда ли? Я не верю никакому судье, все куплены, никто не даст тебе вышак. Поэтому я должен сам… огонь!

Ботинок с грохотом ударился в то место, где за мгновение сидела крыса, – но только бурый хвост мелькнул под унитазом и напоследок из дыры в стене сверкнули бусинки – спокойненько ‚ трезво, уверенно.

_________

все рассказы